Как я понимаю, они принадлежали к той группе (1906–1910 год. рождения) р-р-революционеров, которые в силу даты рождения опоздали к участию в гражданской войне о чём страшно сожалели. Отсюда и их биографии.
Не подумайте только, что я говорю об этом с насмешкой. Время такое было. А служить великой идее (пусть, потом выяснилось, что эта идея ложная) – так этому можно только позавидовать!
Отец, Солунский Игорь Константинович, из харьковских дворян, между прочим, был мобилизован для партийной работы в Таджикистане (гоняться за басмачами, обучать местных активистов и т. д.)
Мать, Солунская (Макарова) Елена Михайловна, из рязанских рабочих, с этой же целью работала там, сея просвещение среди женщин и комсомольцев.
Вот там они и познакомились, и поженились. Условия жизни, видимо, были настолько тяжелыми, что у матери начался туберкулёзный процесс и пришлось просить о переводе в центральную часть страны. Отец написал заявление, но это было расценено, как попытка дезертирства. С партийной работы его уволили, объявили строгий выговор. Считая наказание несправедливым отец обратился в ЦК, где ему Г. Маленков сказал: – «Жаловаться не на что. Вернулся из Средней Азии живой и с партбилетом, всего лишь с выговором. Но на партийной работе мы Вас использовать больше не можем.»
Так они и вернулись в Харьков, где в 1937 г. я и родился.
Отец всю жизнь был связан с армией, дослужился до чина полковника, закончил все возможные академии. Во время Великой Войны прошел от Керчи до Сталинграда, а потом, от Сталинграда до Курска и Берлина.
Мать окончила Рабфак и потом всю жизнь работала народным судьей (я подчеркиваю – «народным судьей» – их выбирали голосованием). Судьей она работала и в Алма-Ата, где мы с ней оказались во время войны в эвакуации. И там у неё возник конфликт с кем-то из высокопоставленных юристов Казахстана, её обвинили, что она дает заниженные сроки наказания несовершеннолетним нарушителям, а она отвечала, что считает невозможным, чтобы дети отцов, воюющих на фронте, получали максимальные сроки. А еще лучше, искать возможности обходиться в этих случаях без тюрьмы.
Отцу на фронт она тогда написала –«Жду ареста. Володя (это- я) будет у Хазановых». Отец в своих письмах тогда ей напоминал о своей встрече с Маленковым, просил надеяться на лучшее. Не знаю, может быть, он что-то делал и еще, но в этот раз действительно обошлось. Из судей её уволили, но направили секретарём партийной организации в Гормолкомбинат.
Вот так!
К сожалению, их брак их во время войны распался. Отец женился на своей фронтовой подруге. С ним, его женой, Евгенией Григорьевной, и дочерью Наташей я потом периодически общался.
Ну а семья? В 1968 году я женился на юной девушке Нелли и с тех пор мы вместе. И сын Игорь.
Дальше я собрал то, что имеет отношение к моей собственной биографии.
Те материалы, которые случайно подвернулись.
Эти мои воспоминания я первоначально послал в журнал «Семь искусств»», но его главный редактор Евгений Беркович ответил мне, что материал слишком объёмен для журнала и предложил опубликовать его в альманахе «Еврейская старина».
Я на это ответил, что, вообще-то, я еврей только по жене. Ответ Берковича был: –Еврейская старина – понятие всеобъемлющее!
Ну, значит -так…
У Вовочки было детство!
(Мемуаразмы)
Альманах «Еврейская старина» , №4(2019) и №1(2020)
Преамбуланс
Я Владимир Солунский. Мне восемьдесят три года, доктор физико-математических наук, профессор. Это начало я, практически, списал с первых строк книги братьев Стругацких «Волны гасят ветер». Для авторитетности. Хотя все, что дальше, к физико-математическим наукам отношения не имеет.
Эти воспоминания были написаны много лет тому назад. Тогда у меня родился безумный литературный проект — вот, если бы вдохновить десяток сверстников (1936–38 г. рождения) написать свои мемуары, то они, мемуары т. е., сложенные вместе, составили бы коллективный портрет поколения. Но, к сожалению, этот призыв тогда не нашел отклика. (90-е годы прошлого века не располагали к литературе).
И вот сейчас, нечаянно, я нашел этот текст, и мне подумалось, а что, если еще есть люди, которым интересно, что это было за время и что за субъекты в нем жили? Исправлять и дополнять я ничего не стал. Хочу только предупредить, что все имена в этих воспоминаниях подлинные — я уже не боюсь всяких обид, потому что обижаться уже, практически, некому. Сохранены и старые названия улиц и площадей.
Детство мое прошло в Харькове, в довольно большом районе, называвшемся Холодная Гора. В Харьковских легендах это место весьма специфическое, поскольку по легендам именно здесь произрастали всяческие жУки-кУки, раклЫ и сЯвки (по Харьковской терминологии) в отличие от Нагорного района, в центре города, откуда происходили умные профессорские дети. Ну и пусть другие тешатся этими легендами, но мы, вырастая, были уверены, что все лучшие люди великого города родом именно с Холодной Горы.
Помнится, в 1990 году мы с военными, смеясь, обсуждали, а не объявить ли о создании «Независимой Свободной Холодногорской Республики», поскольку все, что нужно для независимости, как то: армия (танковое и летное училища), баня, поликлиника, базар, пивзавод и тюрьма. а также независимый «выход к морю», т. е. к железной дороге и линиям метрополитена, у нас есть. Итак, то, что дальше, — это мое детство на фоне Холодной Горы.
И еще несколько слов по поводу поколения. Каждое поколение считает, и справедливо, себя неповторимым. Мы были абсолютно советскими детьми. Я бы даже сказал, романтично советскими, что непринуждённо уживалось с некоторой «героической» приблатненностью. Разоблачение культа личности и преступлений Сталина было для нас потрясением, после которого мы с восторгом окунулись в Хрущевскую «оттепель», а получив по голове, засели на кухнях, ударились в альпинизм — туризм и бардовские песни и выработали в себе ироничное отношение ко всему происходящему. (Если что-то сильнее тебя, и ты ничего с этим поделать не можешь, смейся! А иначе, как бы мы выжили?) Все оставшиеся идеалы окончательно развеялись в 68 году вместе с советскими танками в Праге. Новый всплеск активности мы пережили в 85–93 годах, а вот к последующей жизни оказались не готовы. Впрочем, это всего лишь мое личное мнение.
И еще, люди моего поколения съедают все, что положено в тарелку, никогда ничего не оставляя.
Вот так!
Милуоки, США, 2019.
Война. Эвакуация
«Час зачатья я помню неточно.»
В. Высоцкий
Харьков. Июнь 41-го. Мне четыре с половиной. Говорят, война. Это очень весело, потому что сосед дядя Миша принес плакат с противогазом и рассказывает женщинам, как и что. (Это потом дядя Миша будет помощником бургомистра при немцах, потом уйдет с красными, потом вернется с орденами.) Бомбежек я не помню. А вот то, что ночевали в подвале, помню — потому, что там жили какие-то жуки или тараканы, которые возились в цементном полу. Дом, который построили бабушка и дедушка на Холодной Горе, был толщиной в два с половиной кирпича, и подвал был настоящий бункер. Поэтому я понимаю мою соседку-ровесницу Инку, которая каждый вечер учиняла скандал, мол, несите меня к Вовке,
Бомбежек не помню, а вот осколки, я их находил утром, они были такие красивые, и я с ними играл.
Не помню, когда я начал читать. Думаю, что я уже родился с этим умением. И за это пострадал. Нашел в саду листок со стихами. Там еще такой черный орёл был нарисован и стихи, очень смешные:
«Миленькие дамочки,
Не копайте ямочки.
Придут наши таночки,
Зароют вас в ямочки.»
Откуда мне было знать, что это вражеские насмешки над женщинами, которых мобилизовывали, чтобы рыть противотанковые рвы. Ну, я и орал эти стихи, пока родные не поступили кардинальным способом — выпороли. Во избежание.
В доме появились незнакомые военные, а мы с мамой переселились в ванную.
Потом сказали, что мы уезжаем. Куда? В какую-то «Эвакуацию». Можно брать три тюка. Я смотрю — взрослые люди, а пакуют всякую ерунду. Ну, когда отвернулись, я подсунул в один из тюков пачку печенья и кулек с кусковым, огромные такие куски, сахаром. На вокзале в толпе я все время спрашивал маму, какой у нас самый ценный тюк. Естественно, что именно этот тюк там же и сперли. И хорошо сделали потому, что, когда нас втолкнули в вагон, телячий такой вагон с окошком под потолком, там было так тесно, что первую ночь мы стояли. Говорят, нас бомбили и даже отбомбили два последних вагона. Этого я не помню, но поезд все время дергался, в окошке гремело и ярко вспыхивало, а мама говорила, что это гроза.
Потом мама рассказывала, что это был последний эшелон, которому удалось выехать из Харькова. Не знаю, последний ли, но один из последних, это точно. Поезд был еврейский. В последние дни перед отступлением, может быть, кому-то все же пришло в голову, что евреев надо бы и вывезти. Как и почему мы попали в этот поезд, понятия не имею.
Когда «гроза» закончилась и рассвело, вещи, валявшиеся на полу, как-то разложили, и появилось место, где можно было спать. Эдак два квадратных метра, на человека. Мы вдвоем с мамой считались за одного человека. По утрам меня будил зычный крик: «Роза, где мой генерал?». Так одна старуха называла свой ночной горшок. Но им от меня тоже досталось. Когда просыпался я, то объявлял: «Товарищи! По городу Харькову объявлена воздушная тревога! «А-аа—аа! А-аа-ааа!» (это уже выла сирена). Возмущение было всеобщим: «Уймите вашего щенка! Мы и так настрадались!»
Ехали мы долго, эшелон то куда-то двигался, то подолгу стоял. Иногда в чистом поле, а иногда на каких-то шумных станциях, где можно было ходить за кипятком. Стало голодно. И тогда я стал уговаривать маму: «Распакуй этот тюк». Мама долго сопротивлялась, но все же послушалась, чтобы не приставал. И там обнаружились заветная пачка печенья и сахар. Печенье мы съели сами, а сахар мама продала, тем и подкормились.
Выбросили нас на станции Ленгер (это Казахстан). День мы просидели на какой-то куче угля…
Мама потом рассказывала, что, видимо, жителям было дано указание разместить приехавших на одну ночь на ночевку. И разнесся слух, что привезли каких-то евреев. А местные, ни кто такие евреи, ни как они выглядят — ничего такого знать не знали. Но осторожность надо соблюдать. Поскольку — мало ли что… И вот, подходили женщины и шепотом спрашивали у мамы: —Ты не еврейка? На что мама с присущей ей «большевистской прямотой» громко отвечала: — Еврейка!
Ну, так вот… День мы просидели на какой-то куче угля. Ночевать нас с мамой отвели то ли в Райисполком, то ли еще куда, а утром повезли куда-то на волах. Ехали дня два или больше. И вдруг, вдруг… Солнце, белый хлеб, молоко, перина и вырезанные из фанеры раскрашенные попугаи над кроватью! Потом я узнал, что это был колхоз им. Карла Маркса, колхоз, созданный из раскулаченных украинцев. Вот те, кто выжил в этой степи, к этому времени уже укоренились, обжились и снова почти благоденствовали.
Блаженство длилось недолго. Маме было страшно жить за сто километров от железной дороги. Поэтому мы перебрались в колхоз им. Тельмана. Это был казахский колхоз. Вот там-то началась голодуха. Но главное не это. Меня там забодал теленок. Он был примерно с меня ростом и все время порывался поесть листьев с хозяйской клубники. Мне в таком случае было велено бежать к хозяйке с криком: «Апа! Теленка клубнику ест!» Ну, он и не выдержал подобного доносительства и как-то прижал меня к забору. С тех пор я доносами не занимаюсь.
Потом был еще какой-то город. Названия не помню. Глядел на сегодняшнюю карту Казахстана, если бы увидел, то обязательно вспомнил бы, но сейчас почти все названия изменились. Там у соседского мальчика была книжка, «Рассказы о первом чекисте», которую я выучил почти наизусть. Особенно историю, как в голодное время сотрудники накормили Феликса Эдмундовича картошкой с салом. Эту книжку я таки выпросил, вернее отревел, при очередном переезде.
Вот так, мелкими перебежками, к осени сорок второго года мы добрались до Алма-Аты, где жила мамина мама. Моя мама, Лёлька, была 13-й и последней в семье. И все они были страшные р-р-революционеры и женились, и выходили замуж только за товарищей по борьбе. (После войны из всех братьев и сестер их осталось шестеро). И вот туда, в Алма-Ату, и стянулись все, кто мог: четверо сестер, одна с мужем, а одна с двумя полувзрослыми дочерьми, мы с мамой, — туда к бабушке, которую все называли, и я тоже, «Мать» (с большой буквы!). Она вскоре умерла. Домик, пр. Фурманова № 108, был небольшой, на три семьи, и еще было помещение под домом, куда складывали привезенный для топки саксаул. И тогда некоторое время фаланги (для незнающих — это такие здоровенные мохнатые пауки) шастали по всему дому. Одна из стен почему-то все норовила уйти в сторону. Ее снаружи подперли бревнами, но стена трескалась, и трещины, это при моем-то воображении, могли напомнить все, что угодно. Муж тетки Вали, Никифор Гостев — «Батя», был старый большевик с дореволюционным стажем и пайком. Это плюс! Но у него был открытый процесс туберкулеза. Это минус! И естественно, я этот ТВС подхватил. Но зато мне выписывали гематоген. Это плюс!
Нет, неправда. Сначала я заболел малярией, а туберкулез намазался на нее, как масло. Странно было бы другое: если бы я не заболел в комнате 18 кв. метров, куда набилось девять человек. Во время болезни я мог обойти всю комнату, переступая с лежбища на лежбище, не наступая при этом на пол. Там была еще большая кухня-сени, но она зимой не отапливалась. Потом, через много лет, об этом времени сами собой написались стихи, эдакая самодельная поэма:
«Воспоминания о «Царском селе».
Качает тополя пол ветром И лупит в стёкла мокрый снег. Квартирка в восемнадцать метров Укрыла девять человек.
Алма-Ата, сорок второй, Невидимое солнце село. Зима. В простенке надо мной Глядит с портрета кто-то серый.
Стрекочет швейная машина, Стремясь остатки дня урвать. Темнеет, в уголке за ширмой Неслышно умирает Мать. Пусть это память сбережет, Невестки, дочери и внуки, Все те, кого в тот страшный год Согрели старческие руки. А я ей внук. С тех пор прошло, Промчалося с лихвою тридцать. Быльём былое поросло, Но если снег в окно стучится…
Машинка швейная стрекочет, Ложится ночь во все концы, И не спеша готовит к ночи Усталый город каганцы.
Замечутся по стенам тени, Краснеет на столе свеклА И чайник крышки тарахтеньем Всех соберет вокруг стола.
Вот с самокруткой «Батя»-Гостев — Экс-мастер сабельных атак, Обтянутые кожей кости Да дырки в легких, как кулак.
По каплям, как вода из горсти Уходит жизнь, и рай, и ад, Но грозен был НикИфор Гостев Лет двадцать пять тому назад.
Когда не банки да уколы, А жажда переделать мир, И он начальником кав-школы, А Жуков — ротный командир.
НикИфор балагурит: «Лёльку Георгий охмурить не смог». Отвергнут начисто, поскольку Большеголов и кривоног.
И вся стратегия без толку, И тактика — один обман, Завидев ухажера, Лёлька Со страху пряталась в чулан.
Не состоялась подруга — Швырнув в фанерный чемодан Юнгштурмовку, видать с испугу, Умчалась аж в Таджикистан.
Хоть по-таджикски знала только: Ишак, кишлак и чайхана, Была уверена, без Лёльки Там революции «хана».
— «Откуда вы»? — «А из Рязани. В Рязани все грибы с глазами. Их едят, они глядят, А девки замуж не хотят!»
Сколочен наскоро аульный Не то какой другой Совет — В стране верблюжей, саксаульной На свет родился культпросвет.
Чему их там она учила? — Видать, боролась с паранджой, Любовь свободную хвалила, Коммуну, смычку… Боже мой!
Ведь нет вопроса горячее, Как после эдаких речей Башка была у ей на шее, А не на пиках басмачей?
— Толмач, из местных, делу тонко Дал непривычный поворот. Он все, что говорила Лёлька, Переводил наоборот.
И слух разнесся по селеньям, Что есть один Совет — Якши! И морщил лоб в недоуменье Вдруг наскочивший курбаши.
— «Совет» и вдруг «якши»? — Потеха! И курбаши не мог понять — Толь наградить для-ради смеха, Толь для порядка расстрелять?
Раздумье курбаши сгубило, Давно не спавшие ночей, В зеленых шлемах парни сбили И изрубили басмачей.
И распрекрасная Елена, Так и не поняв, что к чему, Из кратковременного плена На волю вышла. Да к тому…
Не знаю, днем ли, ночью лунной Прожег бровастыми очами Ее такой же полоумный, Гонявшийся за басмачами.
Потом на свет явился этот, Глаза таращащий малец. И тоже вырастет «с приветом», Как мать его или отец.
И покривившись, словно горько, Отворотив лицо от баб, Он заключает: «Дура Лёлька, Счас генеральшею была б!»
Смех греет, как пальто на вате. У теток смех, как у невест, И слышу мать: «Да ну вас, Батя!», Ее не яростный протест.
О милые мои, родные! Вам революция дала Одним фамилии двойные, Другим в награду за дела
Дала, дала… Вот тетка Оля — День за машинкой (дюж, не дюж), Две дочери да бабья доля. А муж? Да был ли вовсе муж?
Был, говорят, — хозяин в доме, Не из породы пустомель, Но революция в Суоми Милей, чем брачная постель.
И перед Финской сгинул. Где? И ни герой, ни окаянен! Оставил дочкам и жене Фамилью: Шведов-Ротсолайнен.
И все, и нет концов. Так нужно. Но есть надежда — это все ж, Все ж кое-что. Гораздо хуже, Когда родных оттуда ждешь,
Откуда, знаешь, нет возврата. Так тетка Нина ждет своих: Лес рубят — щепки-жизни плата. Другим? Да что там про других!
А этот серый на портрете, Висящий прямо надо мной, Глядел в идущий сорок третий Или назад, в тридцать седьмой?
Глядел, как тетка проклинала Всю эту нашу маяту, Когда посылки собирала Куда-то там, под Воркуту.
Посылки в ночь, где дочь и муж, Где в стуже снеговых равнин Был ссыльной дочерью рожден России ссыльный гражданин.
Поклон тебе, что в эту ночь, А ночь десятилетья длилась, Не предала, не отступилась И сквозь голодные года Посылки слала в никуда!
Вранье, что рвется там, где тонко! Вранье, что в жизни правды нет! Она дождется — ждать ей только Каких-нибудь тринадцать лет
Да что об этом в самом деле! Давно в сырой земле истлели И те, которые сажали, И те, которые сидели.
Алма-Ата, сорок второй, Портрет в простенке надо мной…
.
…Жар подступает, худо мне. На стену я гляжу, а там Изломом трещин по стене Оскалился гиппопотам.
И бесконечную войну Вела с гиппопотамом мать: В который раз она, вздохнув, Вновь принималась глину мять.
Перебелить, перетереть Тот ненавидящий оскал… А где-то шла война и смерть, Шутя, кусала наповал. И писем нет по месяцам…
А радио грохочет марш, А писем нету, писем… Баста! А ну-ка врежь, а ну-ка вмажь По толстой морде алебастром!
Еще я только через год Узнаю сколько дважды два, Но я запомнил навсегда, Как ухмылялся бегемот, Он вис над нами, как беда.
Алма-Ата, сорок второй. Всю жизнь я вас тащу с собой!
Из сна и бреда ночи смесь. А город страхом перекошен — Прогастролировала здесь Проездом банда «черных кошек».
А память прошлых лет, когда Стучалась по ночам беда, Не может сгинуть без следа…
И потому стук ночью в дверь Бьет ужасом былых потерь И новым страхом. Вот, стучат… Никто не спит, но все молчат,
Как будто сказанное слово Неведомое впустит в дом. Опять стучат, сильнее, снова — Не отмолчаться. И с трудом Поднялась тетка Валентина И в сени… Тишина, как льдина…
И вдруг, поверить невозможно, Из тьмы, из-за ночных дверей: — Откройте, мама! — безнадежной Мечтой отчаянной матерей.
И стон, а в нем тоска такая, Такая мука жизни всей — Так матери кричат, рожая Или теряя сыновей.
И пробасив, «Примите гостя», Рукой поддерживая мать, Ввалился в дом Валерий Гостев, О ком родня отгоревать Уже успела, похоронку Отец упрятал в партбилет С письмом, что прибыло вдогонку: Мол, так и так — «Валета нет, Полроты разом схоронила Под Севастополем могила. Хоть нашей, вроде, нет вины, Вы нас простите, дорогие, Что мы пока еще живые, Но нет ведь и конца войны!»
И вот он здесь, живых живее! С длиннющей жизнью впереди — Рука, привязанная к шее, Спит, как младенец, на груди…
«А-а! Заживет, как на собаке! И отдохнем, не пропадем!» Что будет час вернуться в драку Покамест мыслится с трудом.
Но как рука почует силу, Зашевелится боль в груди И незнакомец из могилы Подскажет: «Ну, пора, иди!»
Мой брат двоюродный, Валет, Уйдешь, послушен ты приказу, Но я тебя узнаю сразу При встрече через двадцать лет.
И рожи растянув в ухмылку, Мы разопьем с тобой бутылку И вдруг покажется, что мы Почти ровесники. Мы — дети Того былого лихолетья, Одной беды, одной войны И общее у нас с тобой — Алма-Ата, сорок второй.
И снова ночь, и сны, как гвозди, И через сорок лет опять Чахоткой будет кашлять Гостев И в банку легкими плевать.
Цепь памяти порвать не смея, Я затолкну на пьедестал Те дни, когда в садах Лицея Я беззаботно расцветал.
Алма-Ата, сорок второй, Портрет в простенке надо мной, Невидимое солнце село, Снег лупит в стекла обалдело И этим снегом замело Мне детства Царское село.»
Алма-Ата
Этого кусочка в первоначальном варианте не было. Но один из моих друзей, прочитав, задал целую кучу вопросов: «А где восточный базар? Где Средняя Азия, которая была тогда и которой больше не будет?»
Но я пишу «мемуаразмы», т. е. то, что видел сам. А видел я совсем другое, а не то, что хотел бы этот читатель. Алма-Ата, первое название «Верный», был построен русскими в середине XIX-го века, потом разрушен сильнейшим землетрясением, потом снова отстроен. Алма-Атой он стал в 1921 году, оставаясь при этом почти чисто русским городом. В городе было здание православной церкви, но не было мечети. Из «социалистических» новостроек запомнилось прекрасное по тем временам здание Оперного театра. Его как раз закончили в 1941 году. Итак, Алма—Ата в это время был городом преимущественно русскоязычным. А тут в войну еще добавились эвакуированные. Помню казахов Рулана, Наримана и Улана, но они разговаривали по-русски без малейшего акцента. Поэтому никаких среднеазиатских экзотов описать не могу. А город был действительно красив. Красив не архитектурой, а окружающей природой. Проспект Фурманова, где мы жили, был обсажен высоченными пирамидальными тополями, а в перспективе возвышались великолепные покрытые снегом вершины (хребет Заилийский Алатау). Из экзотики были по обе стороны улицы выложенные камнем арыки — остатки прежнего колорита. Но воды в них почти никогда не было, а если и бывала, то по нашей воле. Для этого надо было пройти кварталов пять-шесть, и там протекал головной (именно так — головной, а не главный) арык. И вот если поднять заслонку, то на улице наступал праздник. Ненадолго, часа на полтора. В это время хозяйки бросались стирать, а ребятня купаться. Мне эти купанья были, чаще всего недоступны, поскольку по причине хилости я находился под строгой опекой многочисленных теток, вследствие чего и получил во дворе свою первую «кликуху» — «ПрЫнц». Именно так, произносить надо было с буквой «Ы», так получалось еще обиднее.
Говорили, что Алма-Ата означает «Отец яблок». Яблоки, Алма-Атинские апорты, действительно, были очень вкусные, наливные, хотя и не покупные. Во дворе был овощной магазин, и когда туда привозили яблоки (или редиску, или огурцы — нам все годилось), начиналась операция «стырка». Пока их разгружали, одна часть ребят нагло имитировала угрозу нападения с одной стороны машины, а другая тихо «тырила» эти продукты с противоположной. Потом всё стыренное честно делилось на всех и немедленно съедалось. Расплатой за такое антисоциальное поведение была дизентерия, но ведь это болезнь, которая проходит!
Сразу за головным арыком город заканчивался, начинались предгорья. Мы там одно время начали рыть пещеру — на случай, если придут немцы, то у нас там будет ШТАБ. Но быстро это дело забросили — уже в сорок третьем было видно, что немцы не придут. Хотя, помню, 8 мая (это уже был сорок пятый), мы втроем сидели на приступочке — я, Васька Кукоба и Лёнька — и Васька глубокомысленно заметил: «Еще ничего не известно. Может, мы еще будем рабами!». Третий гигант мысли из этой компании, Лёнька, мне запомнился тем, что он проучился один класс, а потом его определили учеником к сапожнику. И с этого момента он смотрел на меня с презрением и иначе, как «дармоед», не называл. Вступив в ряды рабочего класса, Лёнька завоевал себе право на маленькую собачонку, и когда одна из моих теток умилённо спросила: «Ах, какая прелесть! Что это за порода?», Ленька с достоинством ответил: «Сучка».
А назавтра случилась Победа! Стучать в окна начали еще затемно: «Просыпайтесь, просыпайтесь — победа!» Да, это был праздник, в арыки пустили воду. Мы там даже поймали небольшого щуренка. Решили сделать уху. Васька из рогатки подстрелил воробья. Мы его ощипали, развели костёрчик и праздничный суп поставили вариться. Но тут прибежал Нариман с сообщением, что ради праздника во все кинотеатры пускают детей бесплатно. Воробьиный суп-уха был заброшен, и мы помчались туда, к главному кинотеатру. Так и есть, Нариман не наврал. Пускают. Но дверь одна и маленькая, а толпа большая, в дверях давка. Тогда я пошел на хитрость — втесавшись в толпу и плотно сдавленный со всех сторон, я поджал ноги и отдался «на волю волн». И таки без всяких усилий меня внесло в зал. Кинофильм назывался «Арсен». Помню плохо, помню, что Арсен был силачом, и когда царские войска перевозили пушку через мостик, а мостик начал рушиться, Арсен стал под него и удержал на плечах. А потом он стал самым главным революционером. Вечером был салют. К салютам мы привыкли, как-никак, Алма-Ата — столица. Этот, правда, был очень салютный!
Здесь, в Алма-Ате, первого сентября я пошел в школу. Видимо тётки упустили из виду, что я уже вырос, мне семь лет, а значит… Ну, благо, наш двор примыкал к школьному двору, я и отправился в школу самостоятельно. Ну, прямо, как Филиппок какой-нибудь. Вижу, школьники строятся, выбрал тех, что мне ближе по росту, и пристроился в той «форме одежды», в которой был, т. е. босиком и в одних трусах. Впрочем, другие были одеты примерно так же. Оказалось, пристроился правильно — при перекличке назвали мою фамилию. Вот так школа и началась. Учиться было легко. Да нечему там было учиться! Я и так это все знал! Вот и получил за первый и второй классы похвальные грамоты «За отличную учебу и примерное поведение». Это были последние похвальные грамоты в моей жизни. Но какие красивые! Там были нарисованы и Ленин, и Сталин, и еще советский танк, и бойцы со штыками. Но лучше всего в школе оказался праздничный обед по окончанию первого класса. Наша учительница, Лина Ивановна, соорудила праздничный плов. На всех! С тех пор обожаю плов, хотя есть его избегаю, чтобы не опошлить память о том, замечательном.
Но тетки стали постепенно разъезжаться восвояси. Тетя Валя с Никифором отправились в свою Рязань. Тетя Нина неожиданно получила разрешение уехать в Воркуту, где отбывали срок ссылки все её домочадцы (муж, дочь, зять, внук). Пора было двигаться и нам.
Вот примерно и все, что я могу рассказать об Алма-Атинских годах. Когда мы оттуда уехали, мне еще не было девяти лет. А ведь там спасался от войны Большой театр, там Мосфильм снимал «Ивана Грозного», но все это прошло мимо. Если бы захотел приврать, то, конечно, рассказал бы, как встретил на улице Михаила Жарова, и тот купил мне мороженое, но…
***
Школа, неполная, но очень средняя.
«Мы все учились понемногу…» А .С. Пушкин
1946 год. Харьковская неполная средняя мужская школа №86. На Холодной Горе было в это время пять школ. Две принадлежали железной дороге, одна смешанная (девочки и мальчики учились вместе!!) с украинским языком преподавания, наша семиклассная 86-я, мальчишечья, и 126-я, единственная девичья. Не знаю почему, но все эти школы были расположены, максимум, в десяти минутах хода друг от друга. А Холодная Гора большая, пеший путь для некоторых от дома до школы занимал минут сорок. Трамваев в это время не было. Вернее, были два трамвая, но они стояли, вросшие в землю на улице Свердлова, поскольку мост через железную дорогу был разбит. Итак, школа №86, здесь я начал учиться после возвращения из эвакуации. В третьем «Г» классе. Нас было много, но не потому, что расплодились, а просто во время войны многие не учились, поэтому было полно так называемых переростков. Большинство из нас — без отцов. Третий класс помню смутно. Помню, что здесь всё было не так, как в Казахстане. Во-первых, игра в «лянгу» называется «жесткой», «расшибалочка» оказывается «буц», а трамвай именуется «рэмбуль». Все время садишься в лужу. А во-вторых, нужно было занять свою ступеньку на лестнице уважений, а значит, драться. Это мне-то, задохлику! Мой будущий друг Олег разбивал мне нос каждую большую перемену. Благо, что все эти «стукалки» были обставлены строгим ритуалом. О них извещалось, сбегалась куча свидетелей, обговаривались правила — до слёз или до крови, чем бить можно, чем нельзя.
К счастью, скоро всеобщее внимание было отвлечено появлением в нашем классе колоритной личности. Это был некто Лущенко. Он пришёл в первый раз в гимнастёрке с медалью. Нам сказали, что Лущенко был в партизанском отряде и за это награжден. Всё затихло, а Лущенко стал богом с диктаторскими полномочиями. Как я теперь вспоминаю, эта диктатура в чем-то была конструктивной. Лущенко нравилась роль «учителя праведности». Получаемые подзатыльники были чаще всего за дело, а ответить ему никто не решался. Но его царство оказалось не очень длительным, чуть больше года. Он-таки совершил ошибку, сказав, что готов «стукнуться» сразу с тремя любыми из нас. И неожиданно нашлись храбрецы. Лущенко был стоек, но бит! И поехало… Если могут трое, то, может быть, хватит и двоих? А может, попробовать в одиночку? Через месяц Лущенко перевелся в другую школу.
Но к этому времени я уже освоился. Дело в том, что в Алма-Ате я большую часть времени по причине ТВС проводил или в постели, или в больницах. Хотя, когда мне удавалось ускользнуть из-под надзора тёток, мы с ребятами шастали по всему городу, от головного арыка до базара, от оперного театра до центра с кинотеатром и историческим музеем в помещении бывшей церкви. Но это бывало редко. Здесь же, в Харькове, хотя врачи и пробовали установить подобный же режим, но мама уходила на работу, а я оставался безнадзорным. Среди немногих ребячьих развлечений в это время был футбол. И вот там, в пыли, пиная набитый травой (или какой подвернется) мяч, я и проводил целые дни. Не знаю, то ли организм взял свое, то ли харьковская пыль оказалась целебной, но постепенно я начал выходить из состояния задохлости, а к пятнадцати годам меня сняли с учета в туберкулезном диспансере.
Но вернусь к школьным делам. В пятом классе произошло знаменательное событие — я отлупил Олега! После этого мы стали друзьями и слегка подрались снова только в десятом классе. Но в это уже были замешаны девочки. Да, а тут, в пятом классе, у нас появилось уже сразу много учителей, а классным руководителем стала учительница ботаники Елена Арефьевна по кличке «Ботик» или «Капотик». Она была одинокой, лет пятидесяти, и, видимо, кроме школы, у нее ничего не было. Поэтому она проводила с нами много времени, а после школы мы толклись у неё в квартире. И, само собой, ботаника стала главным предметом. Про всякие пестики-тычинки, яровизацию пшеницы, кок-сагыз (кто сейчас знает, что это такое?), лесозащитные полосы и «Сталинский план преобразования природы» я помню до сих пор. Однажды к нам в класс пришла комиссия, не знаю откуда. Елена Арефьевна выпустила меня «на сцену», и я с жаром обличал вейсманистов-морганистов. Потом даже некие стишки написались:
Слегка начитаны, речисты, Чисты, как божия роса, Мы так лупили вейсманистов, Что просто дыбом волоса!
На Трошку мне плевать, но плачу, Когда придут ко мне во сне Иван Владимирович в шляпе И Вильямс, грустный и в пенсне.
Василий РобЭртович Вильямс, Не знаешь ты, конь боевой, Что чёрные вихри зависли Над лысой твоей головой!
Так проходили наши годы Вдали от Царского села, И покорению природы Все наши мысли и дела.
А ты, сегодняшний всезнайка, Который все науки сгрыз, Скажи мне — где кандиль-китайка И что такое кок-сагыз?
Так «солнцем Сталинским согреты» Мы проходили слово «ЖИТЬ». И хоть бы хрен какой заметил, Чтоб, в гроб сходя, благословить!
(Примечание: для незнающих, хотя разъяснять собственные стихи для автора «западло», объясняю: Трошка — это Трофим Денисович Лысенко и на него мне, естественно, плевать, Иван Владимирович — вестимо, Мичурин, а академик Вильямс придумал травопольную систему земледелия.)
А потом Елена Арефьевна исчезла. Говорили, что кто-то из переростков ей напомнил: «Вот ругаешься, а сама при немцах портрет Гитлера вешала!». Пришлось из школы уйти.
Сменила её Александра Антоновна, учительница украинского языка. Случилось так, что время её «правления» совпало с появлением первых шариковых ручек. Писали они ужасно, и я понимаю негодование учителей и обоснованность запрета на это суперсовременное средство. Но от Александры Антоновны в памяти остался только яростный крик — «Опять мазутой пишешь!» и то, как отобрав очередную ручку, она сладострастно давила ее каблуком через порог. Эти шариковые ручки быстро исчезли и опять появились только через много лет. Правда, были, хотя и редко, еще и авторучки, в них чернила надо было наливать, и они, сволочи, имели обыкновение протекать. Но все же это было лучше, чем, как полагалось, носить из дому в мешочке на веревочке чернильницу-непроливашку. Потом школа разбогатела и закупила эти непроливашки. В обязанность дежурного по классу было приносить ящичек с «чернилками» и собирать их после уроков. Но в эти непроливашки с казенными чернилами всегда можно было подлить или подсыпать какую-нибудь гадость, после чего образовавшаяся смесь писать отказывалась категорически.
В первый год рекомендовалось еще приносить с собой в школу какие-нибудь дрова. В классе стояла железная печка, и, если ее топили, было сравнительно тепло. Электричества почти не было. То есть в сети бродили какие-то странные токи, которых хватало, чтобы зажечь пяти-вольтовую лампочку, но это и все. Поэтому зимой, а мне так повезло, что все время я учился во вторую смену, больше трех уроков никогда не было. Но все проходит, прошло и это.
В четвертом классе нас стали подкармливать. На одной из перемен один из нас, не помню, как его звали, кликуха была «Елик», приносил белые булочки, на каждого по одной. Елику выделялся сопровождающий, помощник. То ли для того, чтобы отбиваться от возможных похитителей, то ли для того, чтобы Елик не оставался с булочками наедине. Однажды я оказался таким сопровождающим. И тут мне Елик объяснил, почему он этим занимается — булочки сверху были посыпаны чем-то сладким, и я это, объяснил Елик, слизываю.
К пятому классу появилось электричество и центральное (внутришкольное) отопление. Тепло поступало из специальных отдушин в стенах. И это было чудесно — в эту отдушину можно было подложить специально подготовленный влажный взрывпакет, и когда он подсыхал и взрывался во время урока, народному ликованию не было предела. Я понимаю, что все рассказываемое мной очень напоминает бурсу у Помяловского, но, что было, то было. Математику преподавал отставной военный Петр Викторович по кличке «ТреугольничОк». Вот он никаких глупостей с нашей стороны не допускал по причине постоянного ношения шомпола в сапоге. И это не воспринималось как некое надругательство над нашими свободными личностями, — просто шомпол входил в правила игры.
Я уже в разных местах говорил о положительной роли бывших фронтовиков в становлении послевоенной школы. Да, они знали свой предмет не слишком хорошо. Но они, во время войны командовавшие ротами и батальонами, и только они могли справиться с нашим буйством. Кроме того, это были люди честные. И вот по мере того, как они овладевали своими предметами, поднималась и советская послевоенная школа.
Вообще, школа была притягательным местом. Я приходил туда часам к одиннадцати, хотя занятия второй смены начинались в два. Но там было небольшое футбольное поле. Это сейчас его никто бы футбольным полем не назвал. С одной стороны оно граничило с забором из колючей проволоки, а с другой — лежащей на боку довоенной парашютной вышкой. Но в этом пространстве можно было играть. Пять на пять или даже шесть на шесть. И вот, если повезет и место еще не занято старшеклассниками или если у них не хватает игрока — вот тогда можно было…
Если не повезло, играть, и не только в футбол, можно было за школой, на кладбище. Ведь улица Муранова, на которой стояла школа, раньше называлась Кладбищенской. Немцы разрушили еврейское кладбище, а могильные плиты и постаменты свезли и свалили возле нашей школы. Там, между наваленными друг на друга этими плитами с надписями на непонятном языке и шестиконечными звездами, можно было замечательно играть в войну. (Кстати, советская власть это еврейское кладбище не восстановила. Там сделали небольшой парк — «Парк имени Ленсовета».)
Так до без пятнадцати два, а за оставшееся время выпросить у кого-нибудь списать домашнее задание на первый урок, за время первого урока подготовиться ко второму и т. д. Да еще оставалось время поиграть на уроке, ну там, в «перышки» или даже в настольную разновидность футбола. А под партой ведь еще всегда была книга. Какой-нибудь «Граф Монтекристо». Нет, школа — это было хорошо. Хотя, когда ее не было, это было еще лучше!
Дополнительные уроки
Вернувшись в 1946 году в Харьков, мы какое-то время жили у соседей, у того самого дяди Миши, его жены Лели и их приемной дочери — Инки, моей подруги по бомбежкам, а к зиме перебрались через несколько домов, где нам с мамой выделили для жизни старую кухню. Хозяин, некто Александр Федорович Сагин, был порядочный жук. Он заложил свое благосостояние, беря на хранение еврейское имущество, и честно возвращал его тем, кто возвращался после войны. Но возвращались далеко не все. Однажды я залез на чердак и увидал там настоящий Клондайк — рулоны ковров, картины, мебель. В эту зиму Александр Федорович периодически исчезал, а затем появлялся, нагруженный тяжёлым грузом. То он привозил, на продажу вестимо, камешки для зажигалок, то несколько канистр со спиртом сырцом, то еще что-нибудь. При другой власти Александр Федорович был бы, несомненно, каким-нибудь Дюпоном.
К этому же времени относится моя первая попытка заработать деньги. Сосед решил закоптить кабана. Вы, конечно, не знаете, как это делается. А делается вот как. Кабан, надетый на струганную крепкую палку, на двух рогатинах помещается над дыркой в земле, из которой должен идти горячий дым. К дырке предварительно прорывается подземный ход, так метров десять. И вот у входа поддерживается огонь. Сосед нанял меня надзирать за этим огнищем, чтобы дым был всегда, а открытого пламени не было. За день работы хозяин обещал мне заплатить целых десять рублей. Ну, я и мордовался целый день. Беда была в том, что кабана надо было время от времени поворачивать. А он, сволочь, тяжелый! И как-то я ухватил его за хвост, и хвост остался у меня в руках. Что с ним делать? Я взял и закинул его в кусты. А хозяин, обнаружив отсутствие оного, доходчиво объяснил мне, что хвост — это самое вкусное, что я, следовательно, ворюга и выгнал меня, ничего не заплатив. А я-то уже распланировал, что надо собрать еще пять рублей и за пятнадцать рублей… За пятнадцать рублей (для масштаба цен — бутылка водки стоила 21 руб.) я присмотрел заводного крокодила. На нем стоял маленький негр, который с помощью уздечки управлял этим зверюгой. А если вставить в живот крокодила ключик и завести, то крокодил мог бежать, клацая челюстями. О том, чтобы попросить у мамы такую дорогую вещь, не могло быть и речи. Этот крокодил так и остался несбыточной мечтой. Он мне снится иногда до сих пор.
Никаких ребячьих контактов по соседству в это время у меня не было. Единственное развлечение — читать. Раз в месяц мы с мамой ходили с этой целью на базар. Там, разложенные на мешках, продавались старые книжки. По договоренности можно было купить три, потом мама горячим утюгом проглаживала каждую страницу. И вот после этой дезинфицирующей процедуры можно было читать.
Через год после приезда мама получила, сначала временную, а потом постоянную квартиру. Оба раза это были комната и кухня без воды и отопления с сортиром во дворе, но это было пределом счастья. Сначала мы жили на улице Юмашева. Там был двор и ребятня, а значит завелись знакомства и шастанье по всей «земле обетованной». Эта обетованная земля простиралась от Холодной горы до Благовещенского рынка, Госпрома и Павловской (она же незабвенной Розы Люксембург) площади. Рынок притягивал к себе в первую очередь — там продавались «пробочники». Пробочники — это были такие блестящие револьверы с пружиной и бойком, ну совсем как настоящие, и под главным дулом (оно было совсем не главным, а так — для красоты) было дополнительное дуло, куда помещалась глиняная пробка с порохом. И из них можно было стрелять! Стрелять очень громко, а осколки глины летели метров на пять! Такой «пистолет» выдерживал, если повезет, до пятидесяти выстрелов. Сами понимаете, такой пробочник был вещью просто необходимой.
Конечно, в это время, сразу после войны, можно было легко достать и настоящее оружие и взрывчатку. Толовые шашки я сам несколько раз находил в разбитых домах. Но мы как-то инстинктивно держались от этого в стороне. Особенно после того, как мои одноклассники Саша Морозов и Костя Шурапов ухитрились подорваться. Саша лишился трех пальцев и глаза, а Костя получил пару мелких осколков в ногу, но главное — этими осколками располосовало его новые сапоги. Хотя близнецы Валька и Котька Кузьменки рассказывали о другом применении взрывчатки. Братья жили далеко, за Савкиным яром, это уже Лысая Гора. Так вот, они говорили, что надо достать запал к тротиловой шашке и забросить в очко уборной во дворе. И вот тогда, после взрыва, наступает минута веселья: хозяин выбегает, а весь двор в дерьме, стены в дерьме… Не знаю, думаю, если они в этом и участвовали, то как подручные у более взрослых обалдуев. А может, это были просто красивые рассказы.
До площади Дзержинского, Госпрома и разрушенного Дома проектов (будущий Университет) мы, помнится, добрались один раз. Тогда вдруг разнесся слух, что там будут вешать преступников, продающих котлеты из человеческого мяса. Ну, мы и поперлись. Пришли, на площади народу много, и какие-то дядечки ходят между людьми и убеждают, мол, расходитесь, никого вешать не собираются. Досадно. От досады мы отправились на речку. Вы не поверите, в этом разрушенном городе, в харьковских речках можно было купаться. Наше любимое место было несколько ниже Павловской площади по течению, за плотиной. Там даже раки водились.
Чтобы добраться до «города» надо было пересечь железнодорожные пути возле вокзала, он тоже был разрушен, и как раз в это время к сохранившейся части начали пристраивать новое здание. А там, в «городе», уже ходили трамваи и даже два троллейбуса №1 (вокзал – центр) и №2 (вокзал – парк Горького), а потом появился и №5, он ходил от вокзала до Конного рынка, и на нем мы потом ездили на футбол. Но однажды наш очередной поход в «город» был подавлен в самом зародыше: нас и близко к железной дороге не подпустили, все было оцеплено еще на дальних подступах. Никто ничего не объяснял, но мы-то знали — через город должен проехать Сталин .
Особая поэма — походы за углем. Для этого надо было толпой с санками спуститься к Кузинскому мосту, вплотную к железнодорожным путям. Там железная дорога делает большой длинный поворот, и товарняки с углем на открытых платформах замедляют ход. И вот самые отважные, те, кто повзрослее, должны вскочить на платформу и сбрасывать уголь, но так, чтобы соскочить в конце поворота. А остальные — этот уголь подбирать в мешки и складывать на санки. Возле Кузинского моста шла бойкая торговля ворованным углем. Торговали, конечно, взрослые, а вот «подносчиками патронов» были мальчишки. Милиции я там не видел — у нее были дела поважнее.
Этот уголь был моим основным вкладом в благосостояние всей квартиры. Квартира была почти коммунальной, общий коридор и веранда, хотя кухня у каждого была своя. Но жили очень тесно, не в смысле пространства, а в смысле общения. Вместе по вечерам играли в карты, вместе отмечали праздники. Сосед, дядя Петя Проценко, работал на мукомолке и, уходя с работы, всыпал в штанины кальсон по стакану муки. Дома он эту муку вытряхивал на газету. Другая соседка, Марфа Андреевна, из этой муки готовила вареники. Но уголь-то был мой!
Тогда же я в первый раз стал «жертвой клеветы». Мы прослышали, что в магазине «Динамо» на площади Тевелева, а может все той же Розы Люксембург, сейчас уже не помню, стали продавать камеры для мячей, и мы с дружком, рыжим Юркой, отправились туда посмотреть, прицениться и, может быть, купить. Скажу сразу, оказалось, что это не настоящие камеры. Какие-то «умельцы» склеивали два круглых куска резины. Но их можно было надувать. Засунутая в подобие покрышки и надутая, эта камера не выдержала даже одной игры. Но рассказываю об этом я вот почему: там, на повороте, Юрка увидел заворачивающий трамвай, догнал его и попробовал запрыгнуть на заднюю подножку, сорвался и брякнулся башкой об землю. Ободрался он-таки сильно, и я, как мог, сочувствовал ему и проводил домой. Но, вот ведь казус, — дома он, чтобы уменьшить наказание, сказал, что это я толкнул его. Неделю я прятался от его разъяренных родителей, а с Юркой мы дружками остались, во-первых, потому что я не Сталин и до сих пор могу прощать обиды, а во-вторых, потому что после порки в возмещение всех потрясений ему купили пару голубей.
Вообще, улица Юмашева — это было классное место. Там был очень крутой и длинный спуск — идеальное место для съезжания на коньках, на лыжах и санках. Правда, мне, с учетом моего казахстанского прошлого, оставались одни санки. Но все равно, покидал я это место с большим сожалением.
Но выбирать не приходилось. Мама, наконец, получила постоянную квартиру — угол ул. Ильинской и Муранова. Это был центр Холодной Горы: в двух шагах кинотеатр, в трех —Холодногорская церковь, в пяти —Холодногорский рынок, а в десяти — тюрьма. Двор был побольше, чем на Юмашева, и, самое главное, моих сверстников там было человек шесть. Нет, не так. Самое главное — там был дядя Жора.
Он был горбатый, ростом примерно с нас, остальной рост ушел в горб. Он где-то учительствовал, учил нас похабным частушкам, играл с нами в карты, но основное его призвание было играть с нами в футбол. Вот благодаря дяде Жоре мы, всем двором, раз в неделю отправлялись на футбол, сначала на стадион «Динамо», а потом — на «Дзержинец» (теперешний «Металлист»). Харьковская команда, тогда она называлась «Локомотив», еще играла во второй группе. Но это не мешало их беззаветно любить. Даже сейчас фамилии: Васильев, Рогозянский, Уграицкий, Лабунский, Зуб звучат в моей душе, как музыка. Поход на футбол обставлялся, как праздник. Матч начинался где-то часов в пять. Но в три мы уже бывали на месте. Дядя Жора всем покупал семечки и мороженое, но билеты мы должны были купить себе сами. На разных спортплощадках кто-нибудь во что-нибудь играл. Это было интересно, но самое важное было узнать, играет ли сегодня Пуценко. Яков Пуценко считался непревзойденным бомбардиром, «пушкой». Я как-то не помню особенно выдающихся голов, забитых им, но дело не в этом — без него игра теряла половину интереса. Нет, мы не были «квасными патриотами», мы слушали радиорепортажи Вадима Синявского, мы пели: «Свисток, стремительный порыв. / Вот Гринин рвется на прорыв, / Вот точный пас Боброву отдает, /Удар! Но Хомич мяч берет!» Их, этих столичных знаменитостей, мы любили тоже, но своих больше.
Надо сказать, что это было не первое мое посещение футбола. Первое было еще в Алма-Ате, где делом чести было всюду попадать без билета — «на прошивку», без всяких там унизительных — «дяденька, проведите!». Вот там старшие ребята просто перебросили меня на трибуну, примыкавшую к забору. Сами они через этот забор должны были перелезать. И вот помню ощущение простора, ярко зеленое поле и вратаря Бедрицкого с черным наколенником на правой ноге. Ребята объяснили, что ему запрещено бить по мячу этой ногой, ибо удар смертельный. В это же лето, и тоже «на прошивку», я попал в Оперный театр. Давали «Фра-Дьяволо». Это было скучно, и до сих пор я люблю футбол больше, чем оперу.
А в остальные дни недели мы старательно пинали этот мяч, приносящий столько счастья. Дядя Жора где-то нашел настоящую довоенную футбольную покрышку, уже появились настоящие камеры. Дело было за малым — надуть ее. Для этого выбирался тот, кто весил больше других, он дул, краснея мордой, а кто-нибудь в это время зажимал ему уши. Считалось, что так надо. К вечеру Жорина покрышка лопалась по какому-нибудь из швов, и я ее зашивал большой сапожной иглой, чтобы она назавтра опять лопнула.
Дяде Жоре нашего дворового футбола было мало, по его наущению и с его участием мы провели «международный матч» с командой соседнего большого «серого» дома (об этом доме рассказ впереди), а потом еще и еще. И мы знали, где Жора, там победа, потому что в любом матче Жора затевал склоку по поводу игры рукой кого-нибудь из соперников, подножки или удара по ногам. Орал он при этом без устали до тех пор, пока супостаты не уступали. В конце концов из-за его склочности мы лишились соперников. На предложение сыграть мы все чаще слышали: «Но только без Жоры!» Да и к нему самому судьба постепенно поворачивалась своей тыльной стороной. От него ушла красавица-жена, забрала маленькую дочку. Лет через пять я случайно увидел его — пьяного и неприглядного.
Но так уж получилось, что к этому времени я почти перекочевал на территорию уже упоминавшегося «серого дома». Собственной футбольной команды там, по существу, не было. Но там был большой двор, к которому стягивались ребята со всех соседних улиц. То, что там происходило, было на уровень выше. Так приходил туда Валька Яценко по кличке «Шайза». Он, по-моему, вообще нигде не учился, но что он выделывал с мячом! В общем, с этой компанией, по принципу «улица на улицу» мы объездили весь город. Искали соперников, играли с командами пионерлагерей, даже на электричке куда-то ездили.
«Серый дом» обладал еще одним свойством, там был, звали его, кажется, Колька Якубовский по кличке Хамзя. Нет, он не жил в «сером доме», не играл в футбол, он там «работал». Это теперь, через много лет, я понимаю его роль в тогдашней дворовой жизни. Вся территория Холодной Горы была блатными поделена на околотки, и в каждом околотке был свой «хамзя», воспитатель молодежи. Он был справедлив, благороден и исключительно дремуч. Помню, мы как-то сидели на ступеньках, и он смотрел мой учебник «История средних веков». Рассматривая всякие готические соборы Хамзя, сам мелкий воришка, вдруг с грустью заметил: «И где все это теперь? Разворовали, наверное!»
Помню эпизод с его участием. В школе решили провести шахматный турнир, и я пришел с большой шахматной доской подмышкой. Местной сявоте это почему-то не понравилось, и они забросали меня грязью с криками: «Инженер-строитель!» (Почему «инженер»? Почему «строитель»?) Тогда на сцене появился Хамзя и навел порядок. А потом отвел меня в сторону и сказал: «Но, чтобы об этих шахматах я больше никогда не слышал!» Витя Кудинцов, например, тщательно скрывал от него, что занимается в музыкальной школе. Хамзя бы этого не одобрил.
Дворовая жизнь — только тоненькая черта и удача отделяли тебя от какой-нибудь прямой уголовщины и тюрьмы. Как там сказано у Высоцкого?
«Сколько парней в нашем доме живёт,
Сколько парней в доме рядом.
Сколько блатных мои песни поёт,
Сколько блатных ещё сядет…»
Да, забыл, были еще пионерские лагеря. Я изо всех сил сопротивлялся. Чего это я туда поеду, когда у меня дела здесь? Но только до тех пор, пока… А там тоже можно было найти что-нибудь интересное. Так, помню, в одном из лагерей вечером, чтобы нас утихомирить, к нам зашел пионервожатый Коля и целый час рассказывал, что такое гомосексуализм и какие народы этим балуются.
Дом, сад и опять футбол
«Увезу тебя я в Харьков, станем жить в саду, Будешь яблоки и груши кушать на ходу…»
Этот стишок мне мама как-то передала в Алма-Ате в больницу. Видимо, моя некая склонность к рифмоплетству от нее.
Здесь надо бы отступить от потока сознания и поговорить о родословной. Иначе последующее будет непонятным. Прадед по отцовской линии, из казаков (от этих корней была когда-то куча затерявшейся родни в Новочеркасске), был пожалован фамилией и возведен во дворянство после какой-то турецкой войны. А вот дед, Константин Михайлович, уже был отщепенцем казацкого племени, возжелал получить образование строителя и таки получил. Это он построил в Харькове существующее и поныне здание Управления Южной железной дороги. И построил себе дом на окраине Харькова на Валковской улице Холодной Горы. Об этом доме в два с половиной кирпича я уже где-то упоминал. Деда я не застал, а вот бабушку, Ольгу Ивановну, помню. Она мне вместо колыбельной пела марсельезу по-французски. Двое сыновей оказались яростными коммунистами. Были какие-то отзвуки, утверждать не берусь, что, вроде бы, сыновей было четверо. Еще о двух не упоминалось никогда. Двое за белых, двое за красных — нормальное дело. Во время моей, уже полусознательной довоенной жизни, семья занимала только половину дома. На второй половине, не знаю на каких условиях, жил профессор гинеколог Кириенко со своей дочкой. Профессора не помню, а дочку, — когда я ее видел, то всегда кричал «Ирка-дырка!». Была в доме еще пара пожилых людей, Феня и ее муж Тихон. Как я понимаю, они были еще из дореволюционной прислуги. Вот и жили на правах скромных членов семьи, помогая по хозяйству. С Тихоном я играл в карты в «пьяницу».
Ну вот! А потом началась война. Кто мог, те разъехались. Профессор Кириенко стал Бургомистром, Ирка-дырка — переводчицей в управе, а сосед дядя Миша помощником бургомистра. Кириенко ушел с немцами, дядя Миша пришел с орденами. Кстати, люди говорили, что при немцах он вел себя очень прилично. Никто из соседей по улице не написал на него доноса, а то бы шлепнули, несмотря на ордена. Бабушка, Ольга Ивановна, умерла в 1942 г., и во время первого отступления немцев из Харькова в доме остались только Феня и Тихон. Немцы отступали в спешке, многое бросая, и Тихон стал собирать бросаемое горючее. И вот они с Феней залили ванну, полную ванну, этим бензином. Я их понимаю, в городе без электричества, освещавшемся только коптилками, бензин был очень ходовым товаром. Но они додумались пойти разливать этот бензин по пузырькам ночью с каганцом. Ну, и естественно, это все бабахнуло. Дом вспыхнул, как факел, и выгорел до стен. Тихон и Феня погибли.
Такую ситуацию мы и застали по возвращению в Харьков. Сад, действительно, был. Было и какое-то количество яблок и груш летом. Но что кроме? Да и сад был своеобразный. Мама говорила, что до войны там было восемь елей, мы застали пять, из которых одну зимой собственноручно спилили на топку. Вот на остальной части сада росло несколько груш и яблонь. Бабушка когда-то по секрету маме сказала, что, если станет совсем плохо, она все, что есть ценного, зароет под второй собачьей будкой. Но никто уже не помнил, где стояла эта собачья будка, ни первая, ни вторая. Пса, доброго рыжего и лохматого, помню, я его звал Нера, хотя, думаю, что его звали Нерон — семья-то была интеллигентная! А где была будка, даже я не помнил. Теперь там все снесено, и построены многоэтажные дома. Вот и пусть бабушкин клад дожидается следующих поколений.
Мама была одержима идеей восстановления гнезда. Формально после смерти Ольги Ивановны владельцами развалин были отец (пройдя войну, он служил в Германии) и его брат (их бывший Харьковский авиазавод после возвращения из г. Молотова (Пермь) осел в Москве, ныне знаменитый завод имени Хруничева). Мама уговорила отца переписать бумаги на нее — она надеялась, что сохранившиеся стены (те самые два с половиной кирпича) имеют какую-то цену. И действительно, желающие нашлись. Две семьи взялись восстановить дом в обмен на право владения половиной дома и двумя третями сада. Стройка была «вялотекущая», но за три года подошла к концу, и зимой 1950 г. мы туда окончательно переселились. На нашу долю достались две комнаты и кухня. В последующие десять лет мы там обустраивались, провели во двор воду, сменили отопление, а в 1962 году от выпавшего снега крыша рухнула — хреново, видимо, ее господа «застройщики» застроили. Пришлось все начинать почти с самого начала. Но это уже в будущем, а пока…
А пока — новое место, новые знакомства. Прямо напротив нашего дома стоял еще один «серый дом», эдак квартир на сто, и опять с площадкой для футбола. Побольше всех прежних. Мы там даже ворота поставили и сделали площадку для новой для меня игры — волейбола. Даже в некий теннис играли, правда сетку заменяла веревка, а ракетку — напряженная ладонь. (Это, чтобы бросков не было.) Дом этот на улице почему-то назывался смешным словом «Биробиджан», хотя, как я теперь вспоминаю, еврейских семей там было две-три. Не знаю, может, до войны было по-другому. И еще немаловажное обстоятельство — здесь не было своего «хамзи». Т. е., наверное, он был, но «работал» в «Парке Ленсовета», на месте бывшего еврейского кладбища. Этот парк был в пяти минутах от нас, но мы туда почти не ходили. Всякие «жуки-куки», конечно, забредали и к нам, но, оказываясь в меньшинстве, они особой роли не играли.
А на Холодной Горе пошли трамваи — был построен временный деревянный путепровод по ул. Свердлова через железнодорожные пути. Да и вообще, Харьков очухивался после войны. Сносились развалины домов и на их месте разбивались скверы. «Харьков — город скверный», кто-то сказал в это время. Жизнь налаживалась. Налаживались и школьные дружбы, сохранившиеся потом на всю жизнь.
Нас тогда было четверо одноклассников: Олег Мирошников, (тот самый Олег, который когда-то разбивал мне нос, кликуха, естественно, «Мирон»), Стасик Эллис (он был младше нас на год, хотя и учился с нами, кликуха «Клякса»), Юра Оксюк («Пацюк», он же «Мотня»), ну и я с кличкой «Сарыч». Связывали нас книги. Все, что читал один, должны были прочитать и остальные. Жили мы на разных улицах, довольно далеко друг от друга, но общению это не мешало. Отец был только у Олега. Толклись мы чаще всего у Стася, там днем не было взрослых, и жил он на Гиевском въезде недалеко от школы. Были слышны звонки, и можно было быстро перебежать в школу при необходимости. У Стася была младшая, года на два младше нас, сестра, Таня, которая своей вредностью доставляла нам множество хлопот. Через много лет, к 50-летнему юбилею Стася я сочинил некие стихи об этом времени:
«Что нужно в этом милом мире?
Друг и убежище. Тогда
«Гиёвский въезд» мы превратили
В «Приют свободного ума»
Прекрасно, правда? Погоди-ка.
Была в приюте заковыка.
Увы, она звалась Татьяна.
Впервые именем таким
Страницы нашего романа
Мы своенравно освятим.
А опосля поэт сказал: –
«Чистейшей нежности
Чистейший идеал.»
Там у поэта -розы, губы,
Про отгоревшую зарю…
У идеала были зубы,
Я о когтях не говорю.
Ах, Александр Сергеич Пушкин,
Как злобно выл тот идеал,
Когда, решив, что две кадушки –
Ей подходящие подружки.
Мы деву заперли в подвал!
Где зубы есть, ума не надо…
Мы проиграли и пришлось
Нам сызнова вернуться в стадо,
А там такое началось!..»
Что именно началось — читай раньше, там, где про вейсманистов и академика Вильямса.
А в городе в это время начали происходить крупнейшие события. Организовывались спортивные общества: Динамо, Труд, Медик, Локомотив и другие, и начало проходить первенство города по футболу среди клубов. Каждый клуб должен был выставить пять команд: детскую, две юношеских (младших и старших) и две взрослые (вторую и первую). Рассказываю я об этом потому, что одновременно энтузиасты организовали первенство по футболу среди детских команд домоуправлений. Слух об этом дошел и до нас. Сначала съездили на разведку — понравилось. А организовать команду с гордым названием «Ураган» оказалось проще простого. Каждый участник должен был иметь справку с указанием возраста и фотографией, и что он принадлежит именно к этому домоуправлению. Участковая уполномоченная, старушка Чернушка (это не кличка, это фамилия), подписывала нам все, что угодно. Она была очень стара, с пенсией 180 рублей (цена пяти бутылок водки) по утрате кормильца, и за малое подношение готова была пойти навстречу нашим просьбам, существо которых ее мало волновало. И вот сюда, к нам, стянулись все лучшие люди Холодной Горы, которые еще не пристроились в других местах. Даже Валька Яценко приблудился. Конечно, к какому-нибудь конкретному домоуправлению эта орава не принадлежала, но кого это волновало?
Игры проходили по воскресеньям на стадионе «Пионер», это рядом с Парком им. Горького. Там перед игрой выдавались настоящие бутсы с шипами и форменные футболки. Отыграв, все это надо было сдать и их, еще теплые и мокрые, натягивала следующая команда. Но все это были пустяки. Главное — это было настоящее поле (почти с травой!), настоящая экипировка, настоящие ворота с СЕТКАМИ! (Для тупых объясню, что настоящие футбольные ворота с СЕТКАМИ — это символ счастья, ибо чаще всего воротами служили два кирпича или два школьных портфеля). Я по возрасту был еще помладше основных, хотя, по моему мнению, играл не хуже. Вот мне и отвели место в воротах. В воротах — так в воротах! Ну, что тут говорить? Отлупили мы их всех знатно. К финальному матчу мы вышли с соотношением забитых и пропущенных мячей 27:1, и то этот мяч пропустил не я. В этом первенстве вне конкурса участвовала еще команда спортивной школы ГОРОНО. Вот с ними мы и сошлись в финале. Результат был 1:1, но победителями были объявлены мы. И, как следствие, наша фотография в полном составе целую неделю красовалась в центре города на ул. Сумской, где тогда помещался городской спорткомитет.
А весной следующего года мы, как заслуженные люди, уже получили персональное приглашение сыграть тренировочный матч с командой все той же спортивной школы. Я привычно стал в ворота. В конце первого тайма в наши ворота был назначен пенальти. Мяч я взял, но при этом выбил большой палец на правой руке и попросился поиграть в поле. Застоявшись в воротах, я носился по полю, как угорелый. Даже самому понравилось! Это с моих передач Вадик Злотский по кличке «Зёпа» забил супостатам два гола. А через пару дней ко мне домой явилась целая делегация с приглашением в эту самую спортшколу. Меня и раньше время от времени звали сыграть за ту или иную улицу. Но тут! Ну, как тут откажешь? Правда, в этот момент в команде не нашлись бутсы моего размера. У меня уже был почти сорок первый, а единственные свободные бутсы были тридцать девятого. Но куда деваться? Отыграл я сезон в тридцать девятых. Правда ногти больших пальцев на ногах сильно упирались и в результате почернели и отвалились. Но какое это имело значение! Вот так на несколько лет я оказался в этой команде, играл в поле, а если надо, в воротах, переходил из группы в группу, дослужился до звания капитана в команде старших юношей.
А великая команда «Ураган» сама собой рассосалась, многие из нас тогда получили подобные приглашения и разбрелись по разным клубам.
С нами занимались замечательные люди, два тренера-энтузиаста: Сергей Яковлевич Припильченко (ему было лет тридцать пять) и Николай Гаврилович Старусев (ему было лет за пятьдесят). Вот как раз они и были организаторами турнира команд домоуправлений, а возникший через много лет турнир «Кожаный мяч» был бледной копией того, что происходило в пятидесятых. И еще один урок я тогда запомнил на всю жизнь. Как-то, в виде поощрения, нас пригласили на базу команды мастеров «Локомотив». Петр Паровышников (он тогда руководил командой) давал установку на следующую игру. А в «Локомотиве» был крайним защитником Женя Б. Он по мячу попадал не всегда, но если не попадал по мячу, то уж по ноге попадал без промаха. И вот Паровышников говорит: «Завтра мы играем с Ленинградским «Зенитом». Женя, против тебя будет играть Петр Дементьев. Это большой мастер. И если я увижу его лежащим на бровке, то для тебя, Женя, это будет последний день в команде и в футболе вообще. Я об этом позабочусь!» Сегодня над этим эпизодом все будут весело ржать, но вот тогда, среди всеобщего послевоенного озверения, все же существовало некое понятие о чести!
Моих тренеров я помню с благодарностью и восхищением. До сих пор, когда надо сделать что-нибудь, что ты до этого никогда не делал, в ушах стоит голос Старусева: — «Не умеем, не умеем-научимся!», его любимая присказка, когда он носился с нами по футбольному полю.
Вот и все, и больше ни слова о футболе!
Снова школа. Директор
«Я с детства любовью был одаренный, но…»
В. Маяковский.
А время-то идет. А мы-то уже в седьмом классе. А мы-то уже самые старшие в школе. Нас-то уже уважать надо!
В школе появился новый директор. Прежние запомнились слабо — один имел кличку «Бегемот», а другой «Крокодил». Оба преподавали географию. Один из них, уже не помню который, однажды появился у нас, кажется, в четвертом классе, с воспитательной целью. Он говорил вот, мол, прошел от улицы Свердлова до школы и насчитал на заборах 50 раз написанное слово из трёх букв и 40 раз — слово из пяти букв. После этой лекции мы повторили маршрут директора и первое слово насчитали всего 43 раза. Ну что ж, пришлось дописать. Дальше память об этих достойных директорах ничего не подсказывает.
Новый директор, Георгий Тимофеевич Цибульский, из фронтовиков, маленький, очень худой, видимо, простреленный, с одним стеклянным глазом. Встретили мы его в штыки — ну как же, мы самые старшие, а он нас заставляет перед занятиями строиться на линейку, как в пионерлагере каком-нибудь. Да и методы воспитания какие-то странные. Нет, чтобы в дневник записать (расписываться в своем дневнике я уже давно научился виртуозно) или, в крайнем случае, родителей вызвать. Шестиклассника Вадима Марченко он наказал тем, что приказал в семь часов утра прийти в школу и рассказать ему на память Гимн Украинской ССР. Узнав, что я по нечаянности разбил стекло, сказал: «Вот тебе книжка и два часа времени. Через два часа пойдешь вместо меня в пятый класс проводить урок (он преподавал Конституцию СССР, появился тогда такой предмет) «О сбережении социалистического имущества», а я послушаю». Застав несколько человек, сбежавших с урока и куривших в уборной во дворе, распорядился: «За мной! Вот вам сменная одежда, переодевайтесь и марш работать. Там в школу уголь на зиму привезли, разгрузить надо». Как-то ни одна кликуха к нему не шла, он так и остался «Жорой».
А оказалось, что дело-то вот в чем. Школа со следующего года превращалась из семилетней в десятилетку. Как я теперь понимаю, «Жоре» предстояла гигантская работа. А мы? Из четырех бывших седьмых классов осталось два восьмых. Переростки как-то сами собой рассосались, теперь мы все были примерно одинакового возраста. Появились новые учителя. А мы, мы четыре года подряд оставались старшими в школе. Нас не только кормили без очереди в школьном буфете, но даже могли покормить в долг. Мы привыкли к старшинству. Это не могло не сказаться на всей следующей жизни.
Думаю, что мы менялись очень быстро. Олег завел себе лохматый пиджак и отрастил кок на голове, стал, стало быть, стилягой. Однажды директор построил нас и обошел, внимательно рассматривая и время от времени тыкая пальцем: «Два шага вперед!» Потом скомандовал: «За мной!» Куда? В парикмахерскую. Бриться. Юра Оксюк, до восьмого класса не имел ни одной четверки, только пятерки по всем предметам. А тут ему выписали очки! И вдруг он, первый отличник, пересел на заднюю парту и начал стрелять из резинки. Делалось это так: на средний и указательный палец натягивалась тонкая резинка, из бумаги сворачивалась эдакая скобка, возникало некое подобие рогатки, стрелявшей бесшумно, но довольно увесисто. Мы все этим занимались, хотя и побаивались вышибить друг другу глаза, а очки обеспечивали Юрке безопасность. Нет, пятерки он получал по-прежнему, но… Клякса так и остался Кляксой, Боря Седых и Коля Шаповалов играли со мной в одной команде, а Вова Однорал, он же — «Бухарик», играл за «Труд».
Вот, выскочило слово «Бухарик», и я сообразил, что не рассказал про одного человека, о котором рассказать следовало бы. Нет, рассказать надо бы обо всех, но этот… Звали его Лёва Красильников, одно время мы сидели на одной парте. Это был человек неуемной энергии. Появился он у нас где-то классе в шестом, хромал, ходил с палкой. Подозреваю, что у него была какая-то форма костного туберкулеза. Потом хромота прошла, но палку он не выбросил. Лёвка был, как я уже говорил, человеком неуемной энергии и изобретательности. Это он давал кликухи и нам (вот «Бухарик» это его изобретение), и учителям. Его страстью были массовые мероприятия. В шестом классе он предложил отлупить семиклассников, а они были выше нас, по крайней мере, на две головы. В сражении должны были участвовать все! Лет через тридцать при встрече он с гордостью вспоминал: «Вот, катится на них настоящая лава. А я стою на возвышении, размахивая палкой!» И глаза его при этом сияли восторгом. А семиклассники потрясённо отступили, чего, мол, связываться с придурошными малолетками. Потом он подбил нас «атаковывать дом лягавого». (Я знаю, что полагается писать «лЕгавого», но Холодная Гора во мне протестует.) Не помню, чем этот милиционер ему досадил, хотя милицию мы не любили все. Месть состояла вот в чем: не знаю почему, но в это время легко было найти обрезки, а иногда и целые катушки старой кинопленки. Это была еще горючая кинопленка, сгоравшая ярким пламенем за секунды. Но мы придумали способ её более достойного употребления. Если свернуть пленку, так витков пять-шесть, в катушечку, плотно обернуть бумагой и поджечь, но только сразу же загасить пламя ногой, то в условиях недостатка воздуха она не горит, а яростно дымит, бегая и вращаясь при этом по земле от реактивной силы. Называлось это «дымовуха». Атака на лягавого состояла в том, чтобы, возвращаясь из школы, заготовить десяток таких дымовух и по Лёвкиной команде разом забросить их во двор лягавого. Дом, двор и близлежащее пространство при этом затягивалось непроглядным белым вонючим дымом, что помогало спокойно ретироваться после атаки. Нет, Лёвка не был ни мерзавцем, ни даже мерзопакостником, он был «шкодником». В восьмом классе, наслушавшись всяких политинформаций, которые ввёл новый директор, Лёвка предложил создать тайное общество «Хлеб» (почему «Хлеб», не помню) с подпольными кличками, членскими взносами и «Советом безопасности». Безопасности кого и от чего? Лёвка долго думал, изучал класс, а потом сформулировал — «безопасности туземного населения». К «туземцам» он отнес еврея Марка Финкеля и караима Юру Скипетрова, других экзотических национальностей в классе не нашлось.
(Кстати, об антисемитизме — да не было у нас такого! До пятого класса я искренне полагал, что жиды — это воробьи. Так их называли в Алма-Ате. Просветил меня Марк Финкель («Филька-рваная ноздря»), с которым мы тоже посидели на одной парте. Марк бросался этими «жидовскими мордами» направо и налево, а мне объяснил, что жид — это плохой еврей. И даже оголтелая антисемитская кампания 1952–53 годов, космополиты и врачи-убийцы, в этом отношении ничего не изменила. Ну, переименовали мы дворовую рыжую кошку, назвали ее «Джойнт», вот и все. А может это мне только казалось? Может у того же Марика мнение было другое?)
Да, так по поводу союза «Хлеб»: просуществовал он недолго, и был разогнан комиссией Райкома комсомола. Откуда они об этом проведали — загадка. Левку вызвали к директору, учинили допрос, на этом дело и закончилось, а я так остался даже с прибылью в три рубля восемьдесят копеек, остаток кассы союза (я там был «казначеем на доверии»). После школы Лёва как-то затерялся, потом работал шофёром-дальнобойщиком и одновременно писал диссертацию по вычислительной математике. После его доклада в Университете по диссертации мы встретились и посидели у меня на кухне. Когда Лёвка ушел, моя жена сказала: «Да, из всех твоих школьных друзей это, несомненно, личность». И помолчав добавила: «Но очень противная!». И я её, эту интеллигентку, простил, хотя она и покусилась на самое святое!
Кстати, о соседях по парте. Как-то получилось, что, начиная с младших классов, мы себе соседей не выбирали. Кому, где сидеть определял классный руководитель. Но мы это принимали, поскольку начальству виднее. Всех своих соседей я помню и люблю: Юру Кобякова, Кузьменко Котьку, Славку Иноземцева по кличке «Почвоед». Славка, например, внёс большой вклад в мое половое воспитание. Нет, этим вопросом мы интересовались всегда. Помню, в четвертом классе Валька Карась (он же «Фомка-Жиган») притащил в школу знаменитую книгу «Мужчина и женщина». Чтобы её как следует рассмотреть, мы удрали с уроков и сладострастно разглядывали в разбитой водокачке. Ничего оттуда не помню, кроме женских животов на разных стадиях беременности. Зато Славка приносил в школу тщательно переписанные кем-то тетради со всякой похабелью. Так я прочел и «Луку Мудищева» в разных вариантах, и ещё много такого всякого. Через пятьдесят лет, уже будучи в Америке, я увидел в библиотеке сочинение Баркова с этим же названием. Так вот, могу утверждать, всё, приносимое Славкой, к Баркову не имело никакого отношения. От Баркова осталось только имя главного героя, а все остальное было «народным творчеством».
Раз уж разговор пошел о половом воспитании, обещаю сохранять предельную сдержанность в изложении. Женского пола нам стало катастрофически не хватать. Наши учительницы, за одним исключением, женщинами нами почти не считались. Всеобщим обожанием пользовались старшая пионервожатая, Галина Ивановна, и библиотекарша, Янина Константиновна. Им было лет по двадцать, и они, наверное, думали, что причина — в успехе их славного пионерского и библиотечного дела. Теперь об исключении: это была учительница истории, Александра Митрофановна («Македониха»), молодая женщина с нахально высокой грудью, навевающей эдакое размягчение мозгов и вызывающей жгучий интерес. Марик, он был самый маленький ростом и потому всегда сидел за первой партой напротив учительского стола, пристроив к носку ботинка зеркальце, вытягивал ногу под учительский стол и потом нам докладывал, какого цвета трусы сегодня на Александре Митрофановне.
Итак, повторяю — женского пола нам стало не хватать. Наиболее активные стали бегать к 126-й школе к концу занятий, а потом вдохновенно врать по этому поводу. (Напоминаю, что это была женская школа.) Директор предложил организовать вечер встречи с танцами, но посмотрев на результаты, плюнул и привел нам учителя танцев из музкомедии. Пару месяцев мы старательно и с отвращением разучивали «Польку», «Па-де-Грас» и прочие «Па-де-Катры», хотя вальс и вселял какие-то надежды. А потом нашего учителя посадили за гомосексуализм, и уроки прекратились. Он, правда, когда учителей не было поблизости, успел показать нам некоторые шаги в танго и фокстроте. Не подумайте плохого, к нам он не приставал, у него были свои дела в театре.
К этому времени у меня уже сложилась еще одна компания. Коля Шаповалов — «Чипка», о котором я уже упоминал (мы учились в одном классе и играли в одной команде), превратил свой Муханевский переулок в некий центр культуры, преимущественно спортивно-волейбольной. А у него были двоюродные сестры, целых три. И вот они согласились учить нашу компанию танцевать «по-настоящему». Ах, какие это были девочки — Валя, Клава и Таня! Они уже где-то работали, по-моему, светокопировщицами, и к нам относились, ну почти по-матерински. А компанию составлял Юрка-рыжий, тот самый, которому подарили голубей — так он с этими голубями возился аж до своего отбытия в морской флот, Женя Толстиков, по кличке «Жора» (еще один Жора в моей биографии) и Женька Гурин (он почему-то требовал, чтобы его называли «Арон»), тоже с Муханевского переулка. Арон в отличие от нас учился в радиотехническом техникуме и поэтому посматривал на остальных несколько свысока. И он имел на это право, поскольку, разбираясь в радиотехнике, заразил всех интересом к постройке усилителей и проигрывателей, а это, в свою очередь, привело нас снова на базар, где мы когда-то покупали «пробочники». Теперь мы покупали Утёсова и Лещенко, Козина и Цфасмана. Мы почувствовали себя взрослыми, вернее, это нам так показалось, и по праздникам старались «не отступать от традиций». Начали со «Спотыкача», это была такая сорокоградусная наливка, где на бутылке был нарисован танцующий казак, потом… — Да ладно об этом!
А в школе в это время тоже происходили события. Вдруг там возникло нечто, называвшееся «драмкружок». Видимо, опять же директор договорился, чтобы к нам прислали для этого кружка девочек. Не знаю, то ли они сами вызвались, то ли их «по комсомольской путёвке» прислали, но какие это были девочки! Леночка, Лёлечка, Светочка, Эллочка…Да, делать было нечего, пришлось записываться в драмкружок. Там я побывал «генеральным писарем Лизогубом», пел дурным голосом «Как во городе было во Казани», побывал «Андреем Находкой», «Очкариком» (в пьесе Светлова), «Ромашовым» и даже, страшно сказать, «Жухраем». А Стась (это который «Клякса») с Лёлей даже на несколько лет поженились в память об этом славном драмкружке. Правда, это произошло лет через тридцать, когда уже и он, и она были «разведенками».
Вот так и протекала наша половая жизнь в вальсах на вечерах 126 школы, где директорша-орденоносица Нина Васильевна строго следила, чтобы между грудью партнерши и корпусом партнера помещалась раскрытая ладонь, и гораздо более тесными танцами с Таней, Клавой, Валей. Конечно, изредка девочки в девятом классе беременели, но не от нас. Для этого у них были гораздо более старшие интересанты. По-моему, нас они вообще всерьез за людей не принимали.
Да, чуть не забыл. Среди девочек-старшеклассниц появилось несколько «холодногорских светских дам», у которых было нечто вроде «салонов», куда было можно прийти без приглашения, немного потанцевать и поиграть в «садовника»:
— Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели кроме…Розы… — Ой! —Что с тобой? — Влюблена. — В кого? — В ландыш. — Ой! …и т. д.
А еще была Леночкина бабушка, которая учила нас танцевать мазурку и разыскала старые, еще с буквой «ять», карточки для игры «Флирт». Вот таким манером мы приобщались к высокой культуре… — Ой! Что с тобой?
А Жору не приняли в комсомол. Меня тоже. И всё директор! Жора соорудил могучий усилитель к проигрывателю пластинок и динамик, которому было место на телеграфном столбе. Ну, чтобы вся улица слушала и, само-собой, приобщалась. И вот он один раз согласился одолжить это чудовище для школьного вечера. Правда, потребовал за это двадцать пять рублей, которые мы для него (он говорил, что «на такси») и собрали. На заседании комитета комсомола директор обозвал его «дюпоном», мол, «брать деньги со своих» и т. д., вследствие чего Жора получил полный отлуп. А мне, тоже по требованию директора, было отказано с формулировкой «за мат на спортивной площадке». Ну, я поступил на следующий год, а Жора очень обиделся и сказал, что он сразу в партию поступит.
Девочки, танцы, пластинки, «Спотыкач», спорт… Да, еще и школа! Жизнь была заполнена. Немного еще о спорте: напомню, что мы четыре года были самыми старшими в школе. Всеобщим уважением мы были обеспечены. На районных соревнованиях школ по легкой атлетике мы впятером, ну, максимум, вшестером, регулярно завоевывали командные призовые места, выступая в четырех-пяти видах каждый. Посылали нас и на городские соревнования, но мы там не появлялись, просаживая выданные талоны на питание в тамошнем ресторане «Динамо». Физрук, Петр Борисович, смотрел на эти художества сквозь пальцы — его удовлетворяла хорошая отчетность по району.
Спортивных разрядов у меня к этому времени появилось несколько. Но все — самые начальные. Ну, прыгнул в высоту перекатом, значит могу! А дальше «не влекло». Бегали с Оксюком в клуб железнодорожников к тренеру по шахматам Протопопову. Помню, ходил на секцию народной гребли. Так мы в лодке-двойке с Сашкой Хоменко (потом мы встретились в Университете, он уже был чемпионом Украины по гребле на каноэ)… А вот в тот раз мы с ним увлеклись и протаранили байдарку тогдашней чемпионки. Спортивная байдарка была единственная, и мы понимали — нам этого не простят. Поэтому, причалив и бросив лодку, мы пустились наутек. Хома потом вымолил прощение, а я прибился к секции легкой атлетики, исправно ходил туда, это продолжая играть в футбол, пока тренера по легкой атлетике не посадили в тюрьму. Он оказывал слишком заботливое внимание девочкам-спортсменкам.
Вообще, тюрьма как-то не давала о себе забывать. Наш комсомольский секретарь, Коля Георги, водил нас на волейбольные игры. Куда? Да в Холодногорскую тюрьму! Не знаю, как он договаривался, но нас беспрепятственно пропускали в «святая святых». Позади этой тюрьмы была колония для малолеток, там и играли. Да и Сергей Яковлевич дважды вывозил всю команду на игры в футбол в Куряжскую колонию. Видимо, взрослые считали, что более близкое, а не заочное, знакомство убережёт нас от той черты, которую переступать не следовало. И везде нас встречали радостно: — «А, 86-я школа? Привет!» После восьмого класса я сподобился попасть в дом отдыха для учащихся старших классов в поселке Васищево (была тогда опробована такая форма вместо пионерлагеря). Так и там повезло: воспитателями оказались работники детских колоний.
Нет, я не могу сказать, что все мы избежали перехода через эту «красную черту». Во время школы — да, но потом… И в школе, и в классе было несколько человек, так сказать, приблатненных больше, чем это было прилично. У меня с ними взаимоотношения были спокойными. Во-первых, я был спортсмен, и они (как правило) тоже, а во-вторых, сказывалась школа Хамзи. Не хочу здесь упоминать их фамилии, у каждого своя судьба и своя драма. А что там писал А. С. Пушкин рядом с профилями пятерых друзей? — «И я бы мог!» Вот, так-то.
О братьях меньших
Оставаясь целых четыре года самыми старшими, мы, естественно, были окружены обожанием младшеклассников. А сами, и тоже естественно, уделяли некоторое внимание только тем, кто был на год помоложе. И то не всем. Остальные просто неразличимо кишели вокруг. Из этих «братьев меньших» упомяну только нескольких. Ну, Вадим Марченко, это тот, который выучил Гимн Украинской ССР. Вадим был допущен «в святое» — драмкружок. В «высшее общество» допускался и его друг Лёнька- «цЫган», так это полагалось произносить. Он был настоящий, чистокровный цЫган, здорово играл на гитаре (тогда еще на гитаре почти никто не играл) и плясал цыганочку. Он обучил меня десятку полтора ходовых цыганских выражений. Можете себе представить, что это было! Кстати сказать, это однажды спасло меня от больших неприятностей, когда после игры с «Локомотивом» наши задрались с местными. База «Локомотива» была на улице Котловой, а там тогда была цыганская колония, и, опять естественно, цыганские ребята попадали в «Локомотив». Не помню, из-за чего все произошло, кажется, задрались в душе. Мы были «в гостях», и никакой надежды на победу или даже на достойное отступление не было. И вот наши кинулись наутек, а их гоняли по всем переулкам и закоулкам. А мне почему-то гордость 86-й школы бежать не позволяла, и я «с достоинством», сидя на лавочке, укладывал футбольное снаряжение. (Носить его в это время полагалось в небольшом чемоданчике.) И вот подходят ко мне трое и начинают задираться — бить морду, предварительно не «выяснив отношения», считалось неприличным. И вдруг я, раскрыв рот, выложил все свои познания в цыганском языке. Те как-то странно на меня посмотрели и отошли. Не думаю, что они приняли меня за своего, но, может быть, боясь нарушить какие-то свои цыганские законы, решили не связываться.
Был еще Генка Попов («Поп»). Он, действительно, был из семьи несколькими поколениями, связанной с церковью. Его дядя был попечителем Благовещенского собора, но, судя по одежде, семья жила очень бедно. Генка подвизался в Холодногорской церкви, вкручивая там перегоревшие лампочки и занимаясь другими мелкими работами. Это он научил нас ходить на пасхальные всенощные богослужения и вразумил, что, когда мимо проходит староста с блюдом для пожертвований, надо положить три рубля и отсчитать четыре сдачи. У Генки был чудесный бас, вот наградил господь! Если сейчас я помню на память какие-нибудь оперные партии: «Чуют правду…», «Ни сна, ни отдыха…» или на непонятном языке, звучавшее примерно так «Ля-ба-ду-р-ре-ми-кучум…», что должно было означать «На земле весь род людской…», то это всё от Генки. Окончив восемь классов, он —таки уехал в Одесскую духовную семинарию, учился там и был изгнан за то, что на одном из уроков незаметно привязал рясу батюшки к ножкам стула. Отслужил в армии, вернулся в Семинарию, время от времени приезжая на Холодную Гору. О его появлениях я узнавал из разговоров всяких бабушек, мол, приехал молодой батюшка и так поет, так поет… Учился он там, видимо, хорошо. Настолько хорошо, что после окончания ему предложили приход в Одессе. Заковыка была в том, что неженатый не мог быть священником. Но в освободившемся приходе осталась молодая попадья, и вот Генка взял сразу и приход, и попадью. Однажды мы встретились на первомайской демонстрации, он шел (без бороды, кстати) с маленьким ребенком на руках. Мы вместе прошли несколько кварталов и, рассказав о своей жизни и поймав мой взгляд, он сказал: — «Я не знаю, есть бог или нет, но людям это нужно. И они хотят помощи. Так вот, ты знаешь, что я порядочный человек. Так лучше этим буду заниматься я, чем какой-нибудь проходимец.»
Чуть не забыл еще об одной личности — Коля Королев. Ему судьба готовила карьеру одного из лучших, а может быть, просто лучшего нападающего в истории Харьковского футбола. Тогда он играл за клуб «Медик», играл здорово, и не слишком был заинтересован в нашем обществе. Именно поэтому мы принимали его, как равного.
Школа, Сталин и снова директор
Умер Сталин. Об этом сообщили рано утром. Ну! Надо же что-то делать! В восемь утра мы все (ВСЕ!) припёрлись в школу. Там — утренняя линейка младших классов. Директор рассказывает мелюзге, что произошло. И вдруг на втором этаже распахивается окно, оттуда выглядывает мелкая радостная морда и орет — «Ура-а!». Ну, мы сорвались с места, рванули туда, застали какого-то мальца, накостыляли ему по шее и с чувством, что вот, мол, полезное дело сделали, разошлись.
Потом, в день похорон, гудели гудки, но мы уже в этом не участвовали. У Бориса Седых умер отец. Работал он мастером на хлебозаводе и в этот день поймал каких-то мелких жуликов, выносивших хлеб. Другое дело, нужно ли было их ловить, но вот так вышло, и они или он, теперь уже не выяснишь, отцу Бориса, видимо, крепко врезали. Он вернулся в цех и там умер. Следствие даже не стали открывать — решили списать на то, что вот, мол, разволновался человек, узнав о смерти вождя. Хоронили отца всех народов и отца Бориса в один день, и мы, конечно, были на тех, вторых, похоронах.
А если верить в потустороннесть и «торсионные» поля, то к смерти великого корифея и генералиссимуса я тоже причастен. Ну, пусть не на сто процентов, но… Дело в том, что 21 января (а это день смерти Ленина, если кто не помнит) меня забрали с уроков с тем, чтобы я украсил школьный зал к торжественному заседанию. Я украсил еловыми веточками портрет Ленина, а поскольку веточки у меня остались, я ими, чтоб не пропадали, украсил и портрет Сталина. Завуч, когда она вошла в зал, побелела и чуть не упала в обморок. Но всё обошлось. До начала марта. Ну, и я вас спрашиваю, кто в этой истории «ху»?
И еще пара эпизодов, связанных с «лучшим другом физкультурников». Однажды я старательно писал сочинение о поездке Маяковского по Америке и заключительную страницу написал в стиле: «Америка, которая…», «Америка, что…», «Та Америка, что…», «Ту Америку, о которой…», и так двенадцать раз на странице. Ольга Федоровна, учительница литературы, всё это подчеркнула и поставила трояк. Я возмутился и сказал, что это такой литературный прием, а Ольга Федоровна сказала, что это дурацкий прием, и где я такое мог видеть? А я сказал: «У Сталина». А она смотрит на меня в упор и спрашивает: «Вы сумасшедший?», А я (мерзавец, конечно!) вдруг отвечаю: «А Вы?». К счастью, разговор проходил без свидетелей, а потому без последствий, но трояк она мне так и не исправила. (В учебнике английского языка была речь Сталина, переведенная на английский. И там было: — «Разрешите мне поднять тост за науку, ту науку, которая…, науку и т. д.». Нам полагалось выучить этот текст на память. Ну и, чтобы добро не пропадало, я это и использовал.)
Лирическое отступление: этому тоже меня научила Ольга Федоровна. Это когда автор сбивается с текста и вдруг начинает рассказывать о птичках и о том, что чуден Днепр при тихой погоде.
Доводилось ли вам наблюдать за стариком, когда он думает, что он один, и никого поблизости нет? И тогда в тишине вдруг раздается яростный мат. Это он что-то вспомнил из прожитого, где он был, мягко скажем, «не совсем прав». Вот так он любит себя в этот момент! И вот, когда звуки милой речи сольются в одну нескончаемую симфонию, это и будет означать, что жизненное предначертание выполнено полностью.
А если не отвлекаться от темы, то, помню, отвечаю я на истории (это уже десятый класс, Сталин уже год как умер) про завершающий этап войны и рассказываю про «десять Сталинских ударов», а Александра Митрофановна («Македониха») как бы незаметно меня поправляет — «Десять ударов Советской Армии», а я, как бы нечаянно, повторяю- «Ну, да! Десять Сталинских ударов», а Македониха… и т. д. Нет, я не сталинист, а только в учебнике пишут одно, а говорить надо другое!
Вообще, терпению наших учителей можно позавидовать. Вот замечательный учитель математики, Николай Вениаминович Кучер, потом рассказывал: «Сидят на задней парте Красильников с Солунским, ругаются, а я терплю. Это они по делу, у них задача не получается». Он вообще многое терпел. Славка, а может и не Славка, почему-то решил, что математик — скрытый алкоголик (вряд ли это было правдой), и предложил перед уроком натирать ему стол самогонкой. А то еще: вдруг на уроке Оксюк поднимается с места, прикладывает два кулака к носу в виде трубочки, потом хлопает себя по заднице и поднимает вверх четыре пальца. Николай Вениаминович только пальцем у виска покрутил — откуда ему было знать, что это мне Оксюк передал шахматный ход. Мы сидели в разных рядах и на уроках вслепую играли в шахматы. А Юркина комбинация означала — «Слон — на Же-четыре!»
Вы заметили, что время от времени в моем рассказе, так, почти за экраном, мелькают упоминания о директоре школы. Мы уже давно с ним примирились, даже там, где не сразу понимали, что к чему. Так, раздобыв где-то киноаппарат, он распорядился на пятнадцать минут после уроков загонять нас в зал и там показывать киножурналы. За это «добровольное» кино мы должны были платить по пятнадцать копеек. А через месяц на эти деньги Георгий Тимофеевич купил полный комплект струнных инструментов, я тоже там поиграл на балалайке. Потом, это уже после нас, он решил соединить наши два школьных здания в одно, что значительно увеличило полезную площадь школы. Они, не здания, конечно, а ученики, даже стали заниматься в одну смену. Своевольник, он, конечно, во время строительства допустил, или сотворил намеренно, массу нарушений, за что его и уволили.
Лет через двадцать я и Стась, уже доценты и прочее, забрели к нему в гости, и тогда за коньяком Георгий Тимофеевич рассказал свою историю: «Вот, я же понимаю, вы же пришли ко мне, как к умному человеку. А у меня же образование семь классов! Когда я в деревне их, эти семь классов, закончил, председатель сельсовета мне сказал: «Хватит учиться. Других учить будешь! А то у нас учитель уехал». Два года я проработал учителем, а потом поехал в Ленинград поступать в Университет, путевку мне дали. И вот, помню, профессор задает мне всякие вопросы, ходит вокруг меня, а потом не выдерживает: «А какое у вас, молодой человек, образование?» А я говорю, «семь классов». А он: «Молодой человек! Может быть вы и гений, но вам нужно не в Университет, а в восьмой класс!» Но я его не послушался, поступил в Воронеже в Пединститут. Год проучился, а тут война началась. Ну, а после войны меня к вам послали. Я-то хотел учиться. Пришел как-то к секретарю обкома по пропаганде, был такой тов. Скаба, прошу: «Пошлите меня на учебу», так он мне: «Иди работай! Еще раз здесь увижу — выгоню!»
Ну, вот. Рассказать осталось совсем мало. Школа заканчивалась. Были выпускные экзамены. На экзамен по математике пришел седой доцент Университета, Лев Яковлевич Гиршвальд. Юрку Оксюка он обласкал, сказал «приходите к нам на физ-мат», а меня не дождался. Ну я и решил, это как когда-то научиться прыгать перекатом, сумею? После окончания школы отправился на физическое отделение физ-мата, сдал десять экзаменов, набрал сорок шесть очков. Поступил, конкурс был двенадцать человек на место. Стась как-то мне написал стихи, и там была строка: «Еще чуть-чуть, и ты б ушел в спортсмены…» Ну что ж, очень даже могло быть!
А в школе был выпускной вечер с обилием, условно скажем, «Спотыкача», танцами. Каждый должен был прийти «со своей девушкой», что удалось далеко не всем. Тогда возникла идея, думаю Лёвка подбил… (А может и не Лёвка? Лёвка к этому времени перевелся в вечернюю школу — там разрешалось курить! А может он все-таки пришел на выпускной вечер? Вот, не помню. Ну, пусть все же будет Лёвка!) Итак, Лёвка подбил увести девок из соседней украинской школы. У них тоже в это время был вечер. Ну, сказано-сделано, явились в полном составе и увели всех до единой. Еще бы, у нас же лучше! У нас целый оркестр приглашен! А когда ошарашенные ихние ребята опомнились и явились требовать своё, сначала хотели побить им морды, а потом сжалились и пригласили их тоже. Конец вечера догуливали вместе. А на следующее утро наступила пустота, а жить-то дальше было надо!
«Спокойно, дружище, спокойно!
У нас ещё всё впереди!
Мы плюнем с большой колокольни
На шляпу злодейки-судьбы.
Еще побежит она, сука,
За нами вприпрыжку козлом.
Ни вздоха, о друг мой, ни звука…
Мы сведем с нею счеты потом!»
Эти строчки, написанные моей рукой, я нашел среди своих бумаг. И хотя я принимаю, как факт, что сука может бежать козлом, но, вот зуб даю, я этих стихов не сочинял. Поэтому беру все это в кавычки и обозначаю, как «стихи неизвестного автора» и с претензиями за уворованные строчки Визбора, Высоцкого и Есенина прошу обращаться к нему.
Ну вот! Кажется, и все! О студенческих годах писать пока не буду — еще слишком много очевидцев, которые уличат меня во вранье просто потому, что я что-нибудь увидел не с той стороны, не так, как они. Но в том, что написано, вранья минимум миниморум. Ну, может , самая малость, так сказать, «для красоты».
Да, вот еще: одна моя знакомая, прочитав небольшой кусочек, спросила: «А когда же вы все-таки стали хорошим мальчиком?» На что я, по-моему, с достоинством, ответил: «А я всегда был хорошим мальчиком!» Да-с!
О друзьях-товарищах одноклассниках
Нет, не получилось закончить! Надо добавить хотя бы несколько строк о дальнейших судьбах моих одноклассников.
То, что жизнь нам предстояла «не сахарная», можно судить по тому, что трое из нас, имена называть не буду, покончили с собой.
Боря Седых отслужил в армии в Польше и умер в двадцать лет. Еще до армии он перенёс болезнь Боткина, а стиль и интенсивность жизни менять не захотел, продолжал играть в футбол, работал физруком в пионерских лагерях. В один из моментов сердце не выдержало.
Вова Кузьмичев, доктор наук, профессор, заведовал кафедрой на Радиофаке Университета. Умер после долгой мучительной болезни.
Марк Финкель утонул, спасая маленькую сестру.
Коля Шаповалов окончил Автодорожный и, по слухам, дослужился до министра в одной из автономных республик.
Коля Георги стал директором школы №86, нашей школы, хотя к тому времени она уже была в другом месте.
Игорь Сухачев (кликуха «Щука) — личность загадочная. Десять классов он не закончил ( во всяком случае, не с нами), но в компании остался. После женился на девушке из 126-й школы. Девушка была хорошая, закончила институт и получила назначение на работу санитарным врачом, аж во Владивосток. Игорь поехал с ней и, как он говорил, начал работать гарпунером на китобойной флотилии «Алеут». Все бы было хорошо, но однажды центральное телевидение показало репортаж об этой флотилии. И там мы узнали другую ипостась Игоря — в репортаже говорилось о «помощнике повара — Игоре Сухачеве». Он нам объяснял, что это телевизионщики схватили для кадра первого попавшегося, но «осадок остался». Потом, во время коротких и редких встреч Игорь рассказывал, как он торговал оружием в Уругвае. Потом надолго исчез и вынырнул «советником президента Ельцина по Дальнему востоку». А потом снова исчез…
Славка Иноземцев (он же «Почвоед») работал в ГАИ. От него я услыхал такую историю. «Вот стою я, эдак, на посту за городом, «спольняю» службу. Едет какая-то здоровенная фура. Вижу, лицо, вроде бы, знакомое. Ну, я и давай придираться, то не так, это не так, документы не в порядке. Вижу, мужик начинает закипать, сейчас в драку кинется. И тогда я ему и говорю: «Здравствуй, Лёва!». После этого мы закатили фуру в ближайшую лесополосу, и двое суток гудели от души!» Знаю, что Славка был ранен. Нет, не в этот раз, а по службе. После ранения пошел работать воспитателем в колонию малолетних преступников. За малолеток я теперь спокоен, 86-я не подведет!
Валентин Кузьменко дослужился до полковника КГБ, а его брат—близнец Костя стал инженером и страстным рыболовом. Считаю это большим упущением со стороны КГБ: представьте, что в разных местах в одно и тоже время появляются два совершенно одинаковых Джеймса Бонда!
Юра Кобяков стал летчиком, полковником. Его уже тоже нет с нами!
Женя Толстиков («Жора») отслужил армию на Сахалине, вернулся оттуда без своих замечательных кудрей. Выполнил свое обещание — вступил в партию. На заводе «Свет Шахтера» заработал орден. Но стали болеть ноги. Ему предложили операцию на позвоночнике. Операция прошла неудачно, очнулся с парализованными ногами. Завод выделил ему импортную немецкую инвалидную коляску, но эта чёртова коляска не проходила ни в одну советскую дверь. Время от времени мы его навещали, а в очередной раз угодили на поминки.
Стась, он же «Клякса»: тут целая поэма. У него вдруг отыскался отец. И не где-нибудь, а в США. И не какой-нибудь, а строящий стартовые установки для космических ракет. А после перестройки выяснилось, что Стась вообще из супер-аристократов, о чем он и не подозревал. Теперь он имеет титул барона, и хотя его земельные владения ограничиваются десятью сотками на Гаевском въезде, зато он имеет красную ленту через плечо и Орден Святого Станислава.
К пятидесятилетию я ему писал:
«Мой дорогой дружочек Клякса!
Звалась так, если помнишь, такса,
Что в цирке у Карандаша
(Для рифмы вставим «ни шиша»)
Служила верно в те года,
Что не забыть нам никогда.
Собачка та давно издохла
М это, безусловно, плохо,
Но живы мы, и потому
Я отчего-то не пойму,
Зачем твердят со всех сторон,
Что вредно бегать марафон,
Что нам пора угомониться,
Не врать, не пить, не волочиться…
И мирно кончить наши дни,
Дружа с приставкой «не» и «ни»,
До той собачки в аккурат…
А ты пивал денатурат?»
Юра Оксюк защитил диссертацию по теоретической физике, но к тому времени обнаружил, что сердце лежит совсем к другому. Объездил, исходил пешком, на лыжах, на лодках весь Союз, от Чукотки до Кольского полуострова, Сахалина и Курильских островов. В своем «поместье» по Валковской улице гонит «Оксюковку» и является главой харьковских туристов. К этому месту я получил замечание от еще одного моего друга, что Оксюк не просто турист, а доцент, бессменный председатель квалификационной комиссии туристов, судейской коллегии и пр. Ну, так… Таки так!
Олег Мирошников — мы после студенчества встречались мало. Как-то за столом ошарашил присутствующих, между прочим упомянув, что у него сорок изобретений. Его уже тоже нет.
Толя Горшков. Он в школе был председателем совета пионерской дружины. Потом работал в комсомоле. Потом — вторым секретарем Харьковского Обкома КПСС, т. е. на месте упоминавшегося тов. Скабы. Интересно, что бы Толя ответил, если бы к нему пришел Георгий Тимофеевич с просьбой послать его на учебу?
Коля («Китаец») — управлял всеми кладбищами города Харькова. Однажды после застолья привез меня домой на катафалке. Теперь мне уже ничего не страшно: «катафалк — так катафалк».
Саша Пшенянник, он же «Пшонька», построил в Харькове киноконцертный зал «Украина».
Саша Зызин. Поступил на завод «Свет Шахтера», но однажды зашел на кухню в заводскую столовую. Дальше он рассказывал: «И вдруг я понял, что вот ЭТО мое!» И осуществил — был зав. производством ресторана «Центральный», а потом и главного в Харькове ресторана «Харьков». Его гостеприимством мы время от времени пользовались.
Ну, хватит. Простите, кого не упомянул. Я помню и люблю вас всех.
Нет, мы-таки были хорошими мальчиками.
Милуоки, США, 1998 г.
ВОСПОМИНАНИЯ О ВРЕМЕНИ И УЧИТЕЛЕ
Семь Искусств, №8-9, 2020 г
«Яков Евсеевич Гегузин (1918–1987) — советский учёный-физик, автор фундаментальных исследований в области высокотемпературных процессов в реальных кристаллах, один из создателей физики спекания, лежащей в основе технологии порошковой металлургии».
Об этом человеке написано ещё много интересного.
1 августа 2018 года ему было бы сто лет. И он мой учитель.
О нем уже много написано. Ученикам Якова Евсеевича даже удалось издать две книжки с воспоминаниями об Учителе. Я там тоже среди многих участвовал, а еще там есть воспоминания его дочери Светланы. Однако, это все издания «для своих» со смехотворным тиражом двести-триста экземпляров, а вот в популярных журналах, для широкой публики, о Я.Е. практически ничего нет.
Яков Евсеевич Гегузин
Нет, так значит — будет, решил я, садясь за эти мемуары, но вдруг спросил себя, а для кого, в сущности, я собираюсь писать? Если для старшего, к сожалению, уже уходящего поколения, для людей, много лет работавших с Я.Е., то они и так все знают, и ничего нового им я сказать не могу. Если для молодых… А где вы видели много молодых, интересующихся физикой (или вообще — наукой) сегодня?
В Украине или России с наукой сейчас полный провал. Я приведу лишь одно доказательство: в упомянутой книжке «Я.Е. Гегузин. К 100-летию со дня рождения» из 21 авторов, написавших свои воспоминания о Я.Е., только семеро остались в границах бывшего СССР. Значит, две трети, не самых плохих ученых, покинули страну, а значит разрушена научная школа. Да и в других странах с наукой дело обстоит довольно сложно. Это занятие не принесет тебе миллионного состояния. В лучшем случае оно даст возможность вести приемлемое по обеспеченности существование, и хорошо еще, если окажется, что ты занимаешься нравящимся тебе делом. Вот помню эпизод из одного американского фильма. Там некий джентльмен провожает домой даму, с которой он только что познакомился в кино. Вот они прощаются, и дама говорит: «Спасибо, я здесь живу». Он, несколько удивленно: «Это ваш дом? Кто же ваш муж?» — Plumber (слесарь, водопроводчик, сантехник, в общем, человек, занимающийся обеспечением домашнего хозяйства). Он, разводя руками: «Тогда понятно. А я всего лишь университетский профессор».
И вот среди этих раздумий я вдруг вспомнил, что Яков Евсеевич мечтал написать книгу «Физика для моего внука». Он написал много других книг, но эту не успел закончить, а его внук, математик по образованию, стал успешным финансовым аналитиком и лишь потом, заработав достаточно денег, если я не ошибаюсь, вернулся в математику. Вот тогда и подумалось, а что, если написать для человека, который еще только родится лет через десять? Для «внука его внука»? Вдруг, когда подрастет, ему станет интересно, что это было за время и что это были за люди? И в этом рассказе место Якову Евсеевичу Гегузину, конечно, найдется. И ещё, эти мемуары написаны не для ученых-профессионалов. Поэтому я старательно изгонял из текста всякие научные термины. Насколько это было оправдано и удалось, судить читателю.
Итак, 1954 год, Харьков. Я закончил школу и поступаю на физическое отделение физмата Университета. Почему? А черт его знает, почему. Может потому, что на слуху были красивые слова «радиолокация», «ядерная физика», «большая бомба», «космос». Может потому, что ходили слухи, мол, туда поступить очень трудно — восемь вступительных экзаменов и конкурс двенадцать человек на место. А скорее всего потому, что на выпускные экзамены по математике к нам в школу пришел очень пожилой доцент университета и, послушав ответы моего друга, растрогался и сказал ему: «Приходите к нам на физмат!» А моих ответов не дождался… Вот я и решил… Надо сказать, что физика не была моим любимым предметом. Моим любимым предметом был футбол. Но я это сделал, набрав на экзаменах 36 баллов.
Студенческие годы пронеслись довольно быстро.
Помню, на втором курсе к нам в группу пришел новый агитатор. Люди старшего поколения помнят, что при каждой студенческой группе в это время должен был быть такой человек, который занимался бы нашим политобразованием, был нянькой в бытовых вопросах и отвечал перед Партийным комитетом, «ежели что не так» . Пришедший новый агитатор представился доцентом кафедры «Физики твердого тела» Гегузиным и дал нам ясно понять, что порученные функции ему абсолютно не интересны, но «ежели что не так», мы можем найти его на кафедре, и он обещает оказать посильную помощь. Больше в этом году мы его не видели и за помощью не обращались.
Снова с Яковом Евсеевичем я встретился через год. Он вел у нас лабораторный практикум по физике твердого тела. Это ему тоже было неинтересно. Поэтому процесс «сдачи» лабораторных работ, мучительный у других преподавателей, здесь происходил без трений. Но к зачету он вдруг преподнес нам специально составленную им таблицу физических постоянных и потребовал, чтобы мы выучили ее наизусть. Я до сих пор помню удельный вес меди, температурный коэффициент линейного расширения алюминия, магнитную восприимчивость висмута и т. д. Тогда это нам казалось надругательством над нашими свободными личностями, но Яков Евсеевич был непреклонен. Только потом я понял, сколько времени мне это сберегло, когда надо было сделать простейшую числовую оценку. И дело не в меди, алюминии и висмуте, а в том, что если ты профессиональный физик, то всегда должен помнить приблизительную величину физических характеристик. Видимо я тогда не произвел на Я.Е. особого впечатления, он меня никак не выделил.
А по окончании университета возникла проблема, как не отправиться на два года по распределению преподавать физику в среднюю школу в Бурят-Монголии. Но и тут повезло — в коридоре перед «комиссией по распределению» ко мне подошел некий майор и сказал, что у него для меня есть предложение — работать в Артиллерийской Радиотехнической Академии имени Говорова преподавателем, и если я соглашусь, то комиссия возражать не станет. Наверное, я учился вполне неплохо, чем им и приглянулся. Я немедленно согласился. Вот там и состоялась моя решающая встреча с Яковом Евсеевичем. Он был уже профессором и полгода читал лекции в Академии, откуда и сманил меня к себе в аспирантуру, объяснив, что создает в университете специализацию по кристаллофизике, и я ему в этом качестве подхожу.
Вот так, плавно, рассказ и подошел к специализации, а потом и кафедре «Кристаллофизики», и я могу связно рассказать о нескольких уроках, которые мне преподал Яков Евсеевич, и паре случаев, описывающих нашу тогдашнюю жизнь.
Надо сказать, что армия 1959 года еще не была похожа на то, во что она превратилась впоследствии. Костяк ее составляли старшие офицеры-фронтовики, выработавшие за время войны некий офицерский кодекс чести и, что удивительно, уважительно относившиеся к людям, занимавшимся исследовательской работой. Так что ко времени прихода в аспирантуру некоторый опыт научной работы у меня уже был. Я уже имел опубликованную статью по рекомбинации в плазме и брошюру, изданную для служебного пользования, по инфракрасной технике.
Но то, с чем я столкнулся в Университете — это было нечто совсем другое. Во-первых, крайняя нищета по сравнению с военной Академией. Специализация только создавалась, и все приборы для экспериментов надо было делать своими руками. Но был брызжущий идеями Яков Евсеевич, и первый урок, который я усвоил, это его фраза: «Не объясняйте мне, почему это не получится, а в следующий раз расскажете, как это вы сделали!»
Тут необходимо некоторое отступление…
Незадолго до этого у Я.Е. возникли трения с заведующим кафедрой «Физики твердого тела» Университета, тоже великолепным ученым старой школы, Борисом Яковлевичем Пинесом, человеком, которого Я.Е. называл своим учителем. Не знаю, в чем была причина этих трений, может просто потому, что это были два сильных характера, но неожиданно Б.Я. потребовал, чтобы из подготовленной Гегузиным докторской диссертации были исключены все их совместные работы (их было, мы потом подсчитали, около тридцати). Другого это бы подкосило, а Яков Евсеевич через год, а может, и раньше, ну, скажем так — «вскоре», представил новый текст диссертации. В это время с Я.Е. уже сотрудничали люди, формально с ним никак не связанные: в Институте монокристаллов (тогда еще Институте химреактивов), Институте химии ХГУ, Институте огнеупоров, Институте физики низких температур (тогда еще самого здания института не было, и какая-то его лаборатория занимала один из цехов Коксохимическго завода). В этот период проявилась сильнейшая черта Я.Е. — умение создавать неформальные коллективы, связанные между собой только научными интересами.
Вот после защиты докторской диссертации Якову Евсеевичу и удалось создать сначала специализацию при «Кафедре общей физики» (одна комната на пятом этаже физического корпуса), а потом превратить ее в самостоятельную кафедру. Это была борьба за право иметь собственное научное направление, иметь «свой дом».
Естественно, поначалу между кафедрами Я.Е. и Б.Я. было некое противоборство. Но я запомнил не это. Я запомнил, как у гроба Бориса Яковлевича Пинеса, закусив губами промокший от слез платок, Яков Евсеевич пытался выдавить из себя какие-то слова, но так ничего и не смог, кроме «спасибо». Потом Светлана, дочка Я.Е., рассказала мне, что в последний месяц он буквально не отходил от Бориса Яковлевича, доставал лекарства, привозил врачей.
А свою кафедру Яков Евсеевич вынянчивал, как малого ребенка.
На специализации, а через год она превратилась в «Кафедру физики кристаллов», появились первые, самые верные штатные сотрудники — Нина Николаевна Овчаренко и Людмила Натановна Парицкая. А еще я сманил из Академии файн-механика (это наш жаргон того времени; «файн» сейчас бы заменили словом «супер») В. Андриевского. И первые восемь студентов. Это уже была семья. Я не оговорился — именно семья, со своими ссорами, недоразумениями, но главное — искренней увлеченностью наукой, какой-то непостижимой убежденностью, что это главное дело жизни, что ничего важнее этого нет и быть не может. Я. Е. мог появиться в лаборатории в 9–10 часов вечера, изложить кучу идей и, убегая, бросить: «Утром поговорим, что получилось!» А до этого «утром» всего десять часов! Помню, как одна юная студентка обратилась ко мне с просьбой оставить ей ключи от лаборатории, мол, у нее растет монокристалл, который не успел достаточно вырасти, и она хочет остаться здесь на ночь. Ключи я ей, конечно, не дал — пусть идет иметь «личную жизнь», но случай характерный. Этой фантастической увлеченности своей работой я не могу дать рационального объяснения.
Те, кто пришел в науку лет через пятнадцать, уже мне толково объясняли, что в Советском Союзе занятие наукой есть почти единственный путь к сравнительно обеспеченному существованию. Черта с два! Зарплата ассистента — преподавателя была 105 рублей в месяц, а аспирантская стипендия 80–100 при средней зарплате инженера 120–150 рублей. Да, конечно, защитив кандидатскую диссертацию (это удавалось одному из десяти), можно было зарабатывать 300, а защитив докторскую (тоже в пропорции один к десяти) — целых 500, но это все было где-то там, в необозримых высях, да и то, если повезет.
Нет, я не могу разумно объяснить, почему так важно определить коэффициент взаимной диффузии в системе Cu-Ni или в KCl-KBr. Но ведь никто этого раньше не делал! Это мы придумали метод! А значит мы (я) первые!
Это было еще то блаженное время, когда наука могла себе позволить развиваться, вернее, ей дозволялось так развиваться, экстенсивно. Не помню, где, я прочитал сравнение научного сообщества с замкнутой цепью солдат, постепенно расширяющей охваченную территорию. И для того, чтобы поддерживать постоянную плотность в цепи, в нее все время надо было добавлять участников. Тогда казалось, что это единственный способ не пропустить что-нибудь важное. Естественно, что кому-то доставался более выигрышный участок, кому-то более скромный. Помню свою, еще студенческую, борьбу с деканатом, «распределившим» меня на кафедру «Физики твердого тела». А хотелось расщеплять ядро, открывать сверхпроводимость или «как и почему возникла вселенная». Среди студентов тогда существовала поговорка: «твердое тело — мертвое дело». В конечном счете деканат тогда победил. К моему удивлению, в «Твердом теле» оказалось множество не очень крупных, но физически красивых идей. А начав работать с Яковом Евсеевичем, я окончательно перестал жалеть о сделанном «выборе».
В конце первого года аспирантуры у меня с Я.Е. созрели результаты для пары научных статей. И тут я получил еще один урок. Про одну из публикаций Я.Е. сказал: «Нет, здесь я участвовал меньше». И поменял порядок авторов в заголовке. Это моя фамилия должна была стоять на первом месте! И за этим последовала фраза, которую я запомнил на всю жизнь: «Порядок авторов определяет не меру славы, а меру ответственности». А через год он сказал мне: «Здесь я участвовал недостаточно. Публикуйте это под своим именем, а я заслуживаю лишь благодарности в конце».
Постепенно кафедра обрастала помещениями (четыре больших аудитории на шестом этаже физического корпуса), сотрудниками и оборудованием. Эти помещения Я.Е. стремился максимально использовать как лаборатории, как место для проведения экспериментов, для чего их разгородили на более мелкие помещения. Естественно, что стенки из сухой штукатурки мы строили сами.
И все, что создавалось, было неким отражением личности нашего Профессора. Долгое время не имея собственной лаборатории, просидев, как он говорил, до сорока лет «верхом на форвакуумном насосе», получив впервые отдельную квартиру уже будучи доктором наук, профессором и заведующим кафедрой, он считал этот путь совершенно естественным, недоумевал и раздражался, когда молодые хотели «всего и сейчас». Он тщательно следил, чтобы в каждой комнате кафедры было по нескольку сотрудников, чтобы там по стенам были смонтированы экспериментальные установки, иными словами, чтобы ни одна комната не превращалась в кабинет. Когда один из его учеников, ныне уважаемый доктор наук и профессор, после защиты кандидатской диссертации где-то раздобыл себе вместо стула небольшое кресло, Я.Е. очень внятно, хотя и в юмористических тонах, разъяснил ему, что на кафедре должен быть один заведующий, один кабинет и одно кресло.
О, этот кабинет! Позднее я побывал в других кабинетах, но этот… Только при самой необузданной фантазии можно было назвать кабинетом эти пять квадратных метров. Тем не менее, там помещались письменный стол, два (два!) кресла для гостей (сам Я.Е. принципиально всегда сидел на стуле), два шкафа с книгами и выпиленный огрызок классной доски с кусочками мела. Да еще на стене портрет Я. И. Френкеля — подарок студентов первого выпуска. И тем не менее, в этот «кабинет» набивалось по десять человек, когда Я.Е. открывал дверь и кого-нибудь просил: «Пригласите ко мне ученых!» Это означало, что ему в голову пришла интересная мысль, которой ему срочно было необходимо поделиться с сотрудниками. В разряд «ученых» в этом случае попадали все, кто сумел втиснуться в кабинет: студенты и доценты, лаборанты или механик. И в этом была некая «сермяжная правда» — научной работой на кафедре занимались все!
Вообще, при всем уважении к Я.Е. (а теперь, после стольких лет, можно с определенностью сказать, при всей нашей любви к нему) мы его изрядно побаивались. Его словарный запас был настолько широк, а речь настолько образна, что он мог без всякого труда «спустить с любого из нас три шкуры». Не употребляя при том ненормативной лексики.
Впрочем, было одно исключение: самый первый его студент-дипломник, а потом самый первый его аспирант, а чуть позже уже кандидат наук, старший научный сотрудник, А. С. Дзюба. С его возвращения на кафедру из какого-то института в г. Жданове, где Саша отбывал срок послеаспирантской ссылки, комплектование кафедры, в первом приближении, можно было считать завершенным. Саша имел еще ту биографию! «Сын полка» военных времен, без одного глаза и нескольких пальцев, сумевший прокормить себя и закончить университет. Между ним и Я.Е. были отношения, похожие на отношение отца к непутевому сыну с одной стороны и постоянного бунта сына, считающего, что он уже взрослый, но нелюбимый. Внешне, казалось, они действительно не любили друг друга, хотя на самом деле друг без друга существовать не могли — брызжущий фантазией Я.Е., способный придумать совершенно неосуществимый эксперимент, и замечательный экспериментатор Саша Дзюба, способный этот эксперимент провести. Между ними происходили постоянные мелкие стычки. Когда чаша недовольства переполнялась, дверь кабинета за ними с треском захлопывалась, Я.Е. вспоминал все слова, которые он выучил, работая в годы войны в литейном цеху, и через тонюсенькие перегородки из сухой штукатурки мы могли наслаждаться всеми изысками «великого и могучего». И Саша, тоже прошедший хорошую языковую школу, отвечал! Это было великолепно!
С появлением первых студентов возник кафедральный научный семинар — любимое детище Я.Е. Здесь мы обсуждали, кто чем занят, кто над чем мучается, и, если у кого-либо возникали предложения, замечания или даже возражения, все это становилось «общим достоянием», и никогда не возникало «проблемы дележа», мол, я это сказал первым, а значит это мое, а значит, я должен быть автором или соавтором. Роль Якова Евсеевича в этом была уникальна. На каком-нибудь из семинаров он мог сказать: «Это пора публиковать!» и тогда диктаторски определял состав авторов и порядок, кто первый, кто второй и т. д. Те, кто не знает научной работы изнутри, могут сказать, а что же здесь особенного? Но именно в подобных случаях во многих коллективах возникали трения, а иногда и распад целых лабораторий.
Не помню кто, но кто-то очень умный, сказал: «Студент не сосуд, который надо наполнить, а факел, который надо зажечь!»
Я уже упоминал о тех первых восьми студентах. Ох, как с ними возился Яков Евсеевич! Ведь у него был принцип: первая работа начинающего ученого обязана быть успешной! Обманув всякие бюрократические рогатки, под видом преддипломной практики, он повез их всех в Москву на «Всесоюзную научную конференцию по диффузии», а потом на «Международный Конгресс Кристаллографов». В результате четверо из восьми защитили кандидатские диссертации, а затем трое впоследствии стали докторами наук. И не говорите мне теперь, что талантливых людей мало! Просто их надо сначала «зажечь», а потом с ними работать.
Это и старался сделать Яков Евсеевич. Вот, например, его лекции. Если бы их подвергнуть хладнокровной, строгой формальной критике, думаю, нашлось бы много так называемых методических недочетов. Но зато было море экспрессии, фантазии, литературных образов и сравнений, неожиданных аналогий. Он стремился показать, насколько красива физика вообще и то, о чем он рассказывает («Здорово, да!?»). С такой лекции студент, даже если он мало понял по существу, выходил с ощущением своей причастности к чему-то важному и прекрасному, с чувством, что он званый и избранный на этом пиру науки.
Иногда во время лекции Я.Е. вспоминал об учебном плане, его глаза скучнели и, вздохнув, он говорил: «Но теперь я должен наступить на горло собственной песни». Минут десять он вяло говорил что-то, соответствующее учебной программе, пока не натыкался на что-нибудь вновь его воспламеняющее. Любопытно, что от нас, более молодых, он требовал совсем другого — последовательного изложения материала, следования учебному плану, не «выковыривать изюм из булки». То есть все эти методики он знал, но с собственным темпераментом ничего поделать не мог. Ну что ж! Если факел зажжен, сосуд всегда можно наполнить. Для этого есть книги.
Несколько отступая от последовательного изложения, хочу заметить, что до конца своей жизни Я.Е. Гегузин не был гонимым, но не был и обласканным. Он получил несколько международных физических премий, но в своем отечестве звучных академических или лауреатских званий не имел. Внешне, не знаю как внутри себя, Я.Е. к этому относился совершенно спокойно. Когда однажды зашел разговор об окружавших нас несообразностях, Я.Е. прочел мне стихи Наума Коржавина:
«… Это время дано!
Это не подлежит обсужденью.
Подлежишь обсуждению ты,
Разместившийся в нём.
… Вот такими словами
Начать бы хорошую повесть –
Из тоски отупенья
В широкую жизнь переход…
Да! Мы в бога не верим,
Но полностью веруем в совесть,
В ту, что раньше Христа родилась
И не с нами умрёт…»
Не имея академических званий, Я.Е. имел гораздо более важное — он имел ИМЯ, и это открывало его ученикам многие возможности.
В очередной раз отправляясь в Москву, Я.Е. не забывал прихватить в портфель несколько работ своих учеников, чтобы показать их тем, кто по этой тематике считались высшими судьями. Прошло уже много лет, но я продолжаю гордиться тем, что в моем списке есть публикации в Докладах АН СССР, представленные в редакцию И. М. Лифшицем или П.А. Ребиндером, или Г. Н. Флеровым. Я благодарен этим замечательным ученым, но в первую очередь я благодарен Якову Евсеевичу. Это он в своих поездках рассказывал об исследованиях своих учеников с такой же страстью, как о своих собственных. Со многими из этих замечательных людей мы познакомились лично на наших семинарах. Кроме названных выше, на них побывали и А. А. Чернов, и М.П. Шаскольская, и С.Я. Клоцман, и Е. Д. Щукин, и М.А. Кривоглаз, и другие звезды первой величины тех лет.
Собственно, семинаров было три: семинар студентов-дипломников вместе с их руководителями, семинар аспирантов (половину времени очередной аспирант рассказывал о своей текущей работе, и в это время от него «летели пух и перья», а во второй половине он делал доклад о какой-нибудь серии работ из новых публикаций) и научный семинар кафедры. Для сотрудников обязательным было посещение лишь этого, третьего, семинара, но правилом хорошего тона было посещать их все. На научном семинаре поочередно выступали сотрудники и приглашенные гости. Для студентов посещение этого семинара было обязательным, а потом, через несколько лет они уже возвращались сюда как докладчики. При этом в отличие от другого широко известного семинара у нас исповедывались два священных принципа. Первое — докладчик всегда прав до тех пор, пока не доказано обратное. И второе — ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах недопустимо «танцевать на трупе докладчика» (выражение Я.Е.). Вот эта возможность услышать квалифицированную, но доброжелательную критику, которая всегда начиналась с анализа, при каких обстоятельствах докладчик может все же оказаться прав, и привлекала сюда гостей. Часто гости приезжали вместе со своими учениками, и тогда молодые могли попробовать свои силы, а их учителя были гостями кафедры.
По прошествии времени я продолжаю относиться с величайшим почтением к ученым старшего, чем мы, поколения. Нам читали лекции, например Илья Михаилович Лифшиц и Александр Ильич Ахиезер, что мы, будучи студентами, ценили тогда совсем недостаточно. А ведь все эти люди в той или иной степени «делали бомбу» и никогда потом об этом не говорили. Только на 50-летнем юбилее Я.Е. я услыхал, как, поздравляя его, академик Б. Г. Лазарев сказал: «Ну вот, наконец-то, снят гриф секретности с работ сороковых годов. И вот сегодня я могу подарить тебе, Яша, оттиски твоих работ по теплоемкости урана».
Вот проскочило слово «уран», и я расскажу, нарушая академичность изложения, об одном эксперименте, который мы проделали в это время. Речь шла об исследовании диффузии урана по поверхности монокристаллов фтористого лития. Идея была элементарно проста. Надо было аккуратно надколоть кристаллик, так, чтобы в нем возникла незавершенная трещина. Затем испарением в вакууме нанести на поверхность тонюсенький слой металлического урана, прогреть нужное время при заданной температуре, расколоть кристаллик перпендикулярно заготовленной трещине и к свежему сколу приложить тонкую пластинку слюды. Теперь оставалось самое простое: облучить заготовленный образец нейтронами, под действием которых ядра урана начнут делиться. Осколки деления оставят след в слюде, а эти следы (треки) легко выявляются травлением в плавиковой кислоте.
Первая возникшая трудность: под действием нейтронов делятся только ядра изотопа урана-235, которых в природном уране очень мало. Значит, надо было достать уран, обогащенный изотопом 235. Эта часть задачи была поручена мне, и я ее выполнил, достав грамм двадцать обогащенного урана. (Как достал? А вот, не скажу!) Но Яков Евсеевич сделал несравненно больше. Он «достал» атомный реактор!
Мы приехали туда, нас, гегузенцев, доброжелательно встретили и обеспечили доступ на крышку действующего реактора. Не стоит и говорить, что все это было абсолютно незаконно.
Дальнейшая процедура происходила так. Заготовленный образец на длинной удочке опускается в вертикальный канал реактора. По часам замечается время облучения, а затем с помощью той же удочки по высокой траектории (под вой сирены) облученный образец отправляется за бетонную стенку, где на полу предусмотрительно была положена пара ватников. Теперь остается самое простое — распаковать контейнеры, забрать детекторы, упаковать их в легкий свинцовый контейнер, и дело сделано! Правда, выявилась еще одна трудность. Полученные детекторы надо было с территории реактора вынести. Но эта проблема тоже решалась просто. Один из наших местных друзей шел по коридору шагах в 15 впереди нас, отключая датчики излучения, а другой после нашего прохода их снова включал. Вот и все!
Результат оказался прекрасным, все получилось, «как по нотам». Метод измерения найден! Ну а дальше пусть его используют те, кому это нужно.
Правда остался один вопрос: А можно ли так работать? — Конечно нельзя! — Нельзя! — А если очень хочется? — Все равно, нельзя! Был, конечно, и официальный путь: связаться с Главатомом, заказать и оплатить (откуда?) эксперимент, потом пару лет подождать, пока облученные образцы, находясь в хранилище, станут безопасными, и тебе их выдадут и т. д. Но за это время «или шах умрет, или осел умрет». Вот и выбирайте. И все равно, как говорил Маяковский в предсмертной записке: «Это не метод, другим не советую».
Я уже упоминал, что жили мы тогда бедно. Вот я написал «тогда» и подумал, а когда мы жили не бедно? И все же тогда мы жили очень бедно. Это только непосвященным кажется, что для научной работы нужны сверхточные приборы. Нет, они тоже нужны, но в первую очередь нужна нихромовая проволока, нужны гайки М-4, нужен асбест и металлические заготовки, из которых потом получаются приборы. Да мало ли чего еще нужно! И ничего этого Яков Евсеевич не разрешал приобретать из тех скромных средств, которые выделялись кафедре. Не разрешал для того, чтобы, собрав их воедино, купить приличный микроскоп, а потом и электронный микроскоп, а потом и рентгеновскую установку.
И как же мы выходили из положения? Догадайтесь! Метод традиционен для бывшей одной шестой части суши: доставали — «заимствовали», т. е. выпрашивали у более богатых друзей (но, конечно, без согласия их начальников). По-моему, мы просто устраняли недостатки планирования того времени, осуществляли перераспределение.
А может быть, я зря прибедняюсь? Ведь имя Якова Евсеевича открывало нам дорогу в лаборатории, которые владели тем, чего нам не хватало. Так, помню, И. В. Воробьева была частым гостем в «атомной» Дубне, Ю. С. Кагановский в «космических» Подлипках, о своих визитах на ядерный реактор я уже рассказывал, а каким путем на кафедре оказался уникальный источник излучения из калифорния (это такой сверхтяжелый искусственно созданный радиоактивный элемент), я умолчу, поскольку это уже совсем «не мой секрет».
Нам, младшим по возрасту сотрудникам Я.Е. (во всяком случае мне и Юрию Семеновичу Кагановскому — ныне он доктор, профессор, работает в Израиле), очень хотелось повысить чистоту наших экспериментов, довести ее до уровня лучших лабораторий. А вот денег на оборудование для этого не хватало. В этой связи я вспоминаю один разговор с профессором С.М. Клоцманом, чья лаборатория в Уральском Физтехе в те годы была лидером по качеству и точности диффузионных экспериментов. Однажды он сказал нам: «Ребята, вы зря комплексуете. Не ваше дело добиваться точности при измерении диффузионных констант. Многие могут это сделать лучше вас. А вот обнаруживать новые явления, новые эффекты, вот в этом ваша кафедра очень сильна, именно так вас воспитал Яков Евсеевич».
Яков Евсеевич начинал как физик-экспериментатор. В те времена, которые я помню, он уже не ставил экспериментов самостоятельно, хотя был не прочь посидеть пару часов за микроскопом, рассматривая результаты экспериментов своих учеников. Да, как я догадываюсь, он никогда не был, что называется, особенно «рукастым». Бьющая через край энергия мешала этому. Любой деликатный прибор, попавший в его руки, вряд ли потом можно было использовать по прямому назначению. Особенно страдал от набегов Я.Е. файн-механик Андриевский. И вот какой он придумал выход. «Я держу, — рассказывал он, на самом видном месте какую-нибудь красивую стружку, чтобы во время разговора руки Я.Е. были чем-то заняты». Это помогало. Сила Якова Евсеевича была в другом. Он мог придумать эксперимент. Он блестяще мог истолковать результаты эксперимента. Он мог «почуять», что за небольшой «неправильностью» результатов скрывается нечто важное. А потом придумать решающий, контрольный эксперимент, «круцис», как он говорил, где эта еле заметная сначала неправильность била в глаза, являясь свидетельством нового явления. И еще, исследование завершалось количественным анализом, построением хотя бы наброска будущей теории. Он для этого в достаточной степени владел теорфизическим аппаратом, не являясь профессиональным физиком-теоретиком. (Способность физика-экспериментатора сделать теорфизический расчет — черта, не так часто встречавшаяся даже у физиков его поколения, не говоря уже о нынешних). А если аппарата не хватало, его заменяло воображение, придуманная остроумная модель («понять — значит упростить», Я.Е.). Так что, если в результате все же приходилось прибегать к помощи профессионалов, даже таких, как И.М. Лифшиц, А.М. Косевич, В.В. Слезов, М.А. Кривоглаз, окончательный вид теории мало отличался в основных чертах от первоначального варианта, угаданного Я.Е.
Никакой портрет не бывает полным. И уж совсем был бы неполным портрет Якова Евсеевича без разговора о книгах, автором которых он был. Каждая из написанных им монографий — «Макроскопические дефекты в металлах», «Движение макроскопических включений в твердых телах» (c М.А. Кривоглазом), «Диффузионная зона», «Диффузионные процессы на поверхности кристалла» (с Ю.С. Кагановским) и «Физика спекания» — были первыми в своей области, являясь обобщением и осмыслением накопившегося материала, во многом его собственных и его сотрудников исследований. Выход в свет каждой из этих монографий знаменовал оформление указанного научного направления.
Но ему этого было мало. Я.Е. Гегузиным написана серия увлекательных научно-популярных книг: «Капля», «Пузыри», «Живой кристалл», «Очерки о диффузии в кристаллах», «Почему и как исчезает пустота», где в очень простой форме говорится о вещах очень непростых.
Зачем он, будучи ученым, это делал? «Я поэт, этим и интересен», — писал Маяковский. Ведь, что ни говори, Я.Е. был в первую очередь ученым и именно этим и должен был бы быть интересен. Все дело в том, что эти рамки ему были тесны. Он был ученым, а ему хотелось быть поэтом. Он и был поэтом, но в своей области, В период выбора профессии Я.Е. одновременно учился и на геологическом, и на филологическом факультетах, но потом физика победила. Сдав экстерном экзамены за первый курс физмата, он сделал окончательный выбор. Потом был в годы войны литейный цех, после войны — аспирантура на кафедре «Физика твердого тела», но поэзия осталась с ним на всю жизнь. Одним из ближайших друзей Я.Е. еще со школьных времен был замечательный поэт — Борис Слуцкий. Упомяну еще одного друга — Владимира Добровольского, чья повесть «Трое в серых шинелях» была событием в послевоенной прозе. Удивительное дело, как эти ребята 1918–1920 годов рождения, интеллигенты в первом поколении, жадно пили культуру, пили её большими глотками «в горячем виде». Сам Я.Е. знал на память огромное количество стихов, мог рассказывать их часами, особенно любил Твардовского, Окуджаву. Наука и поэзия были для него неразрывны…
Вот только один пример. Однажды, пригласив «ученых» в кабинет, Яков Евсеевич процитировал два стихотворения:
«… Дождя косые линии
Весь мир перечеркнули.
И водяные лилии
По лужам вверх взметнули…»
(Леонид Темин)
И второе:
«…Итак, приезжайте к нам завтра, не позже, У нас васильки собирай хоть охапкой. Вчера здесь прошел замечательный дождик — Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой…»
(Дмитрий Кедрин)
И оглядев нас, спросил: «Ну, ученые! Капля падает на лужу. Что получается, лилия или гвоздик со шляпкой?» А я увидел погрустневшее лицо Александра Сергеевича Дзюбы, сразу понявшего, что это именно ему теперь предстоит, вооружившись скоростной кинокамерой (две тысячи кадров с секунду) разрешить спор двух поэтов. Правы оказались оба — сначала возникает «лилия», а потом в сердцевине вырастает «гвоздик». А потом возникли десятки вопросов типа «почему?» и «как об этом рассказать?»
Как рассказать, что капля очень похожа на ядро тяжелого атома, а слияние двух капель описывается теми же формулами, что и ядерные реакции синтеза, что спрессованный металлический порошок и выпавший снег имеют очень похожую структуру и при нагревании и здесь, и там происходят похожие процессы, что первые капли талой воды заполняют пустоты между снежинками, и на этом основан раздел науки, называющийся «порошковая металлургия», что если в сплошном теле остаются пустоты, то они формируются в «капли», «капли пустоты» и т.д., и т.п.
В результате родилась книжка «Капля», которую Нобелевский лауреат академик В. Л. Гинзбург назвал «поэмой о капле», а недавно Издательский дом «Интеллект» начал программу «Шедевры естественнонаучной литературы», и эту серию открывает «Капля» Якова Евсеевича. А потом в этой серии вышли и остальные популярные книжки Я.Е.
«…Своими всплесками наука обязана озарениям тех естествоиспытателей, которые, подобно поэтам и художникам, одарены талантом видеть. Как всегда, наука и ныне остается сродни искусству, и никакого разделительного вала между ними нет» (Я.Е. Гегузин, «Капля»)
А еще Я.Е. с удовольствием читал лекции школьникам города. Вот самые благодарные слушатели! Вот они, он так надеялся, продолжатели того «романтического» направления в науке, которому он служил. Раз в год Я.Е. собирал школьников на кафедре. К этому дню мы готовили самые эффектные эксперименты. Важные гости могли потрогать любой прибор, заглянуть в любой окуляр и получить любые разъяснения.
С годами кафедра (семья) разрасталась, и долгое время не было случая, чтобы кто-нибудь уволился. Бесконечно это продолжаться не могло. Так уж получилось, что я был первым, кто решился на это. Этому способствовали некие медицинские проблемы (запрет работать с радиоактивными изотопами и рентгеновским излучением). И тут вдруг я, кандидат наук, доцент, получил предложение занять место заведующего кафедрой физики учреждения со звучным названием «Харьковское Гвардейское Высшее Танковое Командное Училище им. Верховного Совета УССР», и это предложение я решил принять. Но чего мне это стоило! Помню, что на решающий разговор с Я.Е. ( это после двенадцати лет работы бок о бок!) я шел с чувством совершаемого предательства. Неожиданно разговор оказался очень спокойным. Выслушав меня, Яков Евсеевич сказал: «Что же, заведовать своей кафедрой лучше, чем ею не заведовать. Да надуют попутные ветры ваши паруса!»
Несколько отвлекаясь от темы, хочу сказать, что тогда, в 1972 году, покидая кафедру «Физики кристаллов», я плохо себе представлял с чем столкнусь на новом месте. В голове все еще были воспоминания об Академии им. Говорова, моем первом месте работы. Но за это время армия сильно бюрократизировалась. Появилось так называемое «табельное снабжение», т. е. неким неизвестным армейским чиновником был составлен список того, что из имущества должно быть на той или другой кафедре. Вот, если тебе по табелю это положено, то оно, может быть, будет, а если «не положено», то… Лично я за казенные деньги мог купить нечто, не числящееся в «табеле» , но не дороже 60 рублей. А если дороже, то тут требовалось разрешение Помощника командующего Сухопутными войсками. Вот и попробуй тут, поэкспериментируй!
Ну, да ладно! Нам не привыкать! Я.Е. позволил «позаимствовать» кое-что первой необходимости: маленький токарный станок, диффузионный насос, кое-что еще, но самое главное, пару раз направлял сюда для выполнения дипломной работы кого-нибудь из студентов. А начальник Училища, генерал-майор И.Ф. Кузьмук, растрогавшись, подарил мне для лаборатории восьми очковый сортир. Жизнь продолжалась!
После этого мы продолжали время от времени сотрудничать с Я.Е. до самой его смерти, и я ни разу не почувствовал и тени недоброжелательства в мой адрес.
Да что я такое только что написал? О каком недоброжелательстве могла быть речь? Когда у меня дело дошло до защиты докторской диссертации, и я делал доклад в «Институте физики твердого тела АН» в г. Черноголовке с тем, чтобы они согласились быть оппонирующей организацией, Яков Евсеевич специально приехал туда, в Подмосковье, чтобы присутствовать на моем докладе и, если понадобится, поддержать! Защите предшествовали довольно длительные бюрократические затяжки, и когда она состоялась, Якова Евсеевича уже не было с нами. Но там, когда после успешной защиты диссертанту вручали традиционный букет цветов, я немедленно передал этот букет в руки жене Якова Евсеевича, Суламифи Ароновне, которая просто пришла посидеть и помахать мне ручкой.
Вот, заканчивая эти воспоминания, адресованные еще не родившемуся читателю, я могу только мечтать, чтобы через сколько-нибудь лет в результате вспышки на солнце или землетрясения, или сложившейся конфигурации звезд снова появится группа таких учителей, как Яков Евсеевич и другие физики сороковых годов, и эти учителя «зажгут» учеников, пусть не в физике, а в биологии, медицине или литературе, и на какое-то время снова возникнет вот тот энтузиазм и, говоря словами известной песни, «все опять повторится сначала».
90-е годы
Вот этим кусочком я решил закончить «Биографическую повесть».
Время было прелюбопытное. Горбачев, Перестройка -а с продуктами проблема.
Но тут жена получила от своего Института Монокристаллов садово-огородный участок, несколько соток за городом вблизи деревни Циркуны.
Пришлось фермерствовать. Каждую субботу и воскресенье я поднимался в пять утра – на огород. Там ведь надо было вскопать целину, чего-нибудь посадить, прополоть и т. д. Сын, Игорь, в это время был в армии, на чью-то помощь рассчитывать не приходилось.
Да, там и домик небольшой пришлось построить.
Эти мои отлучки вызвали подозрения у моей дорогой тещи
-У него там, наверное, другая женщина…
Но какие-то продукты с участка стали поступать. Помню фразу жены: – Опять принёс!
Это по поводу очередного ведра с помидорами.
К сожалению, всё это пришлось продать за огромную цену 300 долларов!
А в остальном дела развивались интересно. Наступила независимость Украины.
Забавно вспоминать, как растворялся и уходил в никуда КГБ. Первый признак я ощутил, когда при встрече начальник первого отдела Танкового Училища мне радостно сказал -Там за тобой числится письмо из Австралии, так я его выбросил!
По новому проекту из всех харьковских высших военных учебных заведений, а их было штук шесть предстояло создать единый Военный университет. И так уж получилось (вы, конечно, будете смеяться, – я ничего не выбирал), что я стал заведующим кафедры физики этого университета. Могу только догадываться – как раз в это время у нас в «Танковом» работал инспектор из самых верхов. Вот он мне и рассказал о готовящейся реформе, а заканчивая сказал -Вашу кафедру, конечно, закроют. Но уже назначен Начальник Учебного отдела нового Университета. Я ему оставлю Ваш телефон…
Любопытно, что при оформлении первый отдел Университета (он еще существовал, этот отдел) спросил -А какая у Вас «форма допуска» (к секретным материалам, подразумевалось)? – Понятия не имею, отвечал я.
Пришлось обращаться в Танковое Училище, к секретчику -А какая у меня «форма допуска»? Тот порылся в документах и вдруг говорит -А никакая. -А как же я у вас тут пятнадцать лет расписывался? -А вот так «на халяву» ты и расписывался.
Ну и ладно. Мне же легче.
Но больше ни о каких «формах допуска» разговоров не было. Мир всё же менялся.
А новая кафедра?
О, это была еще та кафедра! 32 преподавателя и из них 4-5 докторов наук. Таких кафедр никогда раньше в природе не существовало.
Обычно учебная кафедра приобретает право на существование при наличии пяти преподавателей. Если преподавателей десять – это уже очень большая кафедра.
А тут…
Вот, помню, меня представляют преподавателям кафедры, а я, оглядев присутствующих, говорю – Так с большей половиной мы знакомы. Вот с Геной мы -однокурсники, с Николай Ивановичем мы вместе начинали, он -доцентом, а я сопляком ассистентом, с Юрий Федоровичем мы вместе работали в Академии Говорова…
Помню, через какое-то время попросился на работу мой бывший студент, а потом доктор наук заведующий кафедрой в Горном Институте (у него там возникли какие-то неприятности), В. Кононенко, так представляя его я попросил присутствующих поднять руку тех, кто раньше заведовал кафедрами. Руки подняли пять человек. -Так что присоединяйтесь, Виталий, вы в своей компании!
Вот так и получилось – надо закрывать, учитывать и передавать оборудование моей прежней кафедры в Танковом Училище, создавать новую кафедру в Военном университете. А тут еще – открылась первая частная гимназия «Очаг» и мне там предложили поработать. Вот было интересно! Работаешь в трёх местах, а зарплату нигде не платят.
А если и платят, то, что на эти купоно-карбованцы купишь?
Вот, помню, отстоял я очередь в магазине и потребовал продать мне 23 куриных яйца. На вопрос продавщицы: -Почему такое число? Ответил: -Потому что я бедный, на 24 яйца у меня денег не хватает!
Но всё проходит. Ющенко блестяще провёл денежную реформу и «жить стало лучше, жить стало веселее».
6 лет, до 1998 г. я заведовал этой необыкновенной кафедрой. А когда через 10 лет мы на несколько дней вернулись в Харьков, и я зашел посмотреть в Университет, как там дела, то обнаружил, что за это время кафедра съежилась до восьми преподавателей. Да и вся Украинская армия за это время сократилась как раз в четыре раза. А вы спрашиваете, почему так повернулись дела?